Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson)


НазваниеАвтобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson)
страница11/38
ТипДокументы
filling-form.ru > Туризм > Документы
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   38
Глава 10

На некоторое время после всех этих ужасных избиений я потерял способность говорить внятно. Я помню, что в один из дней Сидоров сунул мне протокол, подписанный неизвестным оперативником, удостоверяющий, что меня видели выпивающим в компании командира Тэнно 8 мая 1945 года, и что оперативник заподозрил, что у нашей встречи имелись некие скрытые цели, потому как Тэнно был офицером разведки с сомнительной лояльностью, а я находился под подозрением, будучи иностранцем. Сидоров спросил меня, не хочу ли я провести еще одну ночь так же, как мы провели ее в прошлый раз, когда обсуждали Тэнно. Я просто уставился на него своим тяжелым, мрачным, отстраненным взглядом - я познакомился с этим своим взглядом позже, глядя в зеркало. Я не отвечал. Сидоров тихо и настойчиво повторил вопрос относительно Тэнно и долгое время ждал моего ответа. Наконец я произнес: «Я рассказал вам все про Георга Тэнно». Кажется, он понял, что я имею в виду именно то, что и сказал.

Сидоров написал протокол. Я начал читать его сквозь сильно опухшие веки. Мне пришлось перечитать его несколько раз, потому что сконцентрироваться было трудно. Мой зад со сморщившимися ягодицами болел от сидения на жестком стуле, а дыхание было поверхностным и шумным. Моя ненависть к Сидорову была столь велика, что мне хотелось каким-то образом причинить вред этому листку бумаги, от которого так сильно зависело его существование. Но я не мог найти в нем никаких неточностей, и не придумал ничего, что я мог бы сказать. К тому же я был скован страхом и слишком слаб для того, чтобы перенести еще одно избиение. Я подписал этот протокол своей трясущейся рукой, и Сидоров молча забрал его.
Теперь я ослаб настолько, что падал на пол со стула в комнате для допросов или со скамейки в психической камере почти сразу же после того, как проваливался в сон. И в результате падения пробуждался. Были дни, когда мне не удавалось вообще поспать, и дни, которых я не помню. Все, что осталось от них в моей памяти – это замутненное ощущение проходящего времени, большого количества боли, и камера, которая становилась все холоднее и холоднее по мере наступления осени.

Когда я был способен читать, Сидоров совал мне протокол. Он снова вернулся к вопросу моих упражнений в стрельбе и провел несколько бессистемных избиений, которые едва проникали сквозь мое онемевшее тело, хотя и вызывали ужасное головокружение и тошноту. Протокол, который он мне в результате показал, вызвал у меня приступ хохота. Сидорову могло показаться, что со мной случилась истерика, но для меня это стало просто облегчением.

Дело в том, что вскоре после войны я подружился с сирийским поверенным в делах. Его настоящее имя было Али Баба. Он был очень приятным парнем и любил выпить. Америка его восторгала, и я любил рассказывать ему об Америке и хвастать ее достижениями. День четвертого июля 1946 года мы провели вместе. Почему – я не помню точно. Я помню, что начали мы пить у него, и его секретарша вошла как раз в тот момент, когда я рассказывал ему о только что прочитанной книге, посвященной ФБР. По-моему, книга называлась «Внутри ФБР». Помню, я рассказывал ему о том, как агентов ФБР учили стрелять с бедра – его это очень заинтересовало, а мне было приятно иметь в его лице благодарного слушателя.

Чтобы продолжить наш разговор о стрельбе, полицейских и тому подобном, я пригласил его к себе в комнату в Американском Доме – вот здесь и получила свое продолжение вторая часть истории, оказавшаяся у Сидорова. Первая часть была получена от секретаря Али Бабы, которая, как оказалось, была агентом МГБ. На протоколе, который мне сунул Сидоров, значилась ее подпись. Очевидно, что подпись эта была получена в тюрьме. Судя по всему, она была арестована за недонесение об этом инциденте с Али Бабой, который она, к радости ее следователя, интерпретировала в том ключе, что это я был агентом разведки Соединенных Штатов, натренированный стрелять с бедра. (Насколько я помнил, ее английский оставлял желать лучшего). Ее спросили: «Почему вы не доложили об этом раньше? Вы могли бы избежать ареста». Она отвечала: «Я думала, что господин Али Баба был пьян, и это не являлось серьезным разговором».

Я описал весь этот день Сидорову, хихикая от облегчения, хотя и злился на секретаршу Али Бабы – она всегда казалась такой милой девушкой. Баба и я оставили ее и пошли ко мне в комнату, где я хранил свой пневматический пистолет, стреляющий маленькими дротиками по мишени – он выглядел почти как Люггер1. Некоторое время мы провели в моей комнате, и я показал Али Бабе, каким хорошим стрелком, по моему мнению, я был. Я помню это очень отчетливо. Как оказалось, Сидоров тоже был в курсе этого. Он написал целый протокол об этом эпизоде. Узнал он об этом не от Али Бабы, а от оперативника, который наблюдал за нами в бинокль с крыши здания в километре от моего дома на набережной Москвы-реки. Он шпионил за мной через окно всю вторую половину дня 4 июля 1946 года – наблюдая, как я «тренировался с использованием высокоточного оружия большой мощности, вероятно, немецкого производства».

Я рассказал эту историю Сидорову. Он спросил: «Почему ты помнишь все это так хорошо, и не помнишь ничего из того, о чем я тебя спрашиваю?»

Я ответил: «Вероятно, потому что это было 4 июля».

«Что же такого особенного в четвертом июля?» - поинтересовался Сидоров.

Я ответил с нотой раздражения в голосе: «Как же вы можете допрашивать американского гражданина, если даже не знаете о нашем Дне Независимости?»
Избиения, последовавшего затем, я не помню. Я помню, как Сидоров носился за мной с кулаками, швыряя меня по комнате. Также я помню, каким я был после этого. Вероятно, это было на следующий день. Я стоял перед письменным столом Сидорова, с опухшими губами, все мои мышцы болели. Не помню, что точно мне нужно было подписать. Я только помню, что развернулся, чтобы доковылять до своего стула, и в это время краем глаза я увидел, как Сидоров взял в руки свою резиновую галошу. Со слабой надеждой я подумал, что он, возможно, уйдет домой пораньше, и я смогу немного поспать. Затем, когда я повернулся спиной, он наподдал мне сильнейшего пинка сзади между ног – ужасный удар пришелся мне прямо по мошонке. Мне раньше казалось, что ничего ужаснее этих повторяющихся ударов по голеням быть не может – но этот удар отозвался во всем моем нутре так, словно бы меня распороли пополам. Я рухнул на пол и изрыгнул на него оставшееся содержимое моего желудка. По-моему, там была каша - значит, это происходило на ночном допросе. Сидоров просто вызвал охранника: «Помой это и убери его отсюда», - произнес он сухо. Я стонал, лежа на полу, но сумел выкрикнуть в его сторону: «Я никогда не подпишу больше протокола для вас! Никогда!» Кажется, это было самой ужасной вещью, которую я мог придумать на тот момент.
Далее последовательность во времени теряется. Все было в ужасном тумане. Я знаю, что однажды вновь стоял перед столом Сидорова, несколько часов или дней спустя. Я трясся от слабости, но я помню эту сцену с абсолютной ясностью - вероятно, я смог перед этим немного поспать.

У Сидорова скопилось шесть или семь листов неподписанных протоколов. Я произнес: «Я сказал вам, что не подпишу больше ни одного протокола!»

Я схватил листы и разорвал их пополам, а затем направился обратно к своему стулу. Сидоров натянул галошу и вновь дал почувствовать мне ее между ног. В этот раз он был менее точен, и удар меня не парализовал. Во мне поднялась такая ярость, что она не оставила места ни для чего кроме нее. Я прислонился к своему стулу. Посмотрел назад. Сидоров стоял ко мне спиной у стола, подбирая разорванные листы протокола. Я воззвал к каждой капельке тех сил, что во мне еще оставались, ради этого одного единственного момента – и обрушил свой стул на голову Сидорова, чтобы убить его, наконец. Но я был слишком немощен. Удар получился слабым, медленным и неточным. Сидоров уловил его приближение, уклонился и повернулся, и я лишь зацепил его лоб. На лбу его я увидел кровь, но мной овладело отчаяние оттого, что я не разбил этот ненавистный, покрытый оспинами череп. Сидоров просто сбил меня с ног. Выглядел он немного испуганным. Потом он вызвал охранника.

- Я убью тебя, и ты это знаешь, - произнес я.

- Нет, – отвечал Сидоров. – Ты отправишься в карцер на максимальный срок. Это двадцать один день. Живым оттуда ты уже не выйдешь. Я с тобой закончил!
Меня вытащили из комнаты. Пока меня тащили через порог, я кричал Сидорову: «Я выйду когда-нибудь, и я убью тебя!»

Меня протащили наискосок через тюрьму, вниз по плоским каменным ступеням. Я помню, что меня бросили в абсолютно голую камеру. В ней было ужасно холодно. Там не было ни койки, ни раковины, только ведро с крышкой. Окна не было. Серый камень и черный асфальт. Я лежал, дрожа, на полу, и кричал так громко, как только мог: «Я убью тебя!!!»
Я знал, что не смогу выжить в этой камере. На мне были только рубашка и штаны. Температура была ниже нуля. На улице стоял поздний октябрь, а в ноябре в Москву приходят настоящие морозы. Когда мне принесли воды, мои руки тряслись так сильно, что часть воды выплеснулась на грязный пол. Когда я взглянул на него в следующий раз, вода была замерзшей.

Ночью принесли деревянные нары, на которых мне полагалось спать. Более всего на свете я хотел спать, но дрожь была слишком сильной, и поэтому я задремывал и просыпался, а потом снова начинал дремать.

Я был абсолютно уверен, что не протяну и пяти дней в этой камере, не говоря уже о двадцати одном, и решил, что лучше буду вести календарь, чтобы увидеть, сколько я протяну. Мне не приходило в голову, что результата я так и не узнаю. Голова моя была слишком затуманена.

Наступило утро, а у меня даже не было насморка. Мне принесли хлеба и воды. Я специально пролил немного воды в угол. Позже, когда вода заледенела, я катался на льду на своих ботинках – для физических упражнений, и чтобы разогреться. Я пел все свои песни так громко, как только мог, и никто меня не беспокоил. Часто я терял сознание и приходил в себя, лежа и дрожа на льду. Всей моей одеждой в этот период было тюремное нижнее белье из тонкого хлопка, а также рубашка и штаны, которые были на мне в день ареста. Одеяла на ночь у меня не было.

Мне кажется, что я вообще не переставал дрожать – если только это возможно для человека.

Через пару дней мне принесли горячий суп с селедкой. Я выпил его залпом - прежде чем понял, что суп слишком соленый. Потом я попытался ограничить себя в воде, но был слишком слаб, чтобы дисциплинировать себя, и выпил разом всю кружку. К ночи я кричал от жажды. Перед наступлением утра у меня начались галлюцинации – я видел себя плавающим. В море или в озере? Пил ли я ту воду, в которой плавал? Была она соленой или пресной? Я только помню, какой шок испытал, придя в себя и осознав, что я «плыву» на полу своей камеры, делая слабые, но неистовые движения. Иногда камера в моем воображении вдруг наполнялась водой. Каждый третий день мне приносили селедочный суп, и я был так голоден, что съедал его, хотя знал, что потом буду сходить с ума от жажды.

Мои дни проходили почти в полностью помраченном сознании – кроме тех моментов, когда я заставлял себя делать отметку на стене каждое утро, когда мне приносили хлеб. Это был единственный ясный момент в течение дня. Удивительно, но отметки перешли цифру пять, потом десять. Я дрожал, немного спал, катался на своем катке, что еще – не помню. Однажды я в полузабытьи простучал сообщение через стену. Ответа не было. Мне было настолько одиноко, что я бы обрадовался, если бы зашел охранник и приказал мне перестать стучать.

Думаю, что раз в день они выносили мое ведро. Я знаю, что они всегда все делали молча.

Штрихи на стене перешли за отметку двадцать один. Потом – тридцать. Я находился в карцере уже месяц. Знаю, что в некоторые дни я был в помутненном состоянии рассудка в течение целого дня. Я почти ничего не помню - кроме того, что часто повторял себе: «Держись, Алекс, держись до конца!» Я ожидал этот Конец.
Сорок один день. В камеру заползла мышь. Я поймаю ее и съем. Она приходит через маленькие дыры в полу камеры. Если тут есть одна мышь, значит, есть и еще. У меня бегут слюнки при мысли о том, как я буду жевать живую мышь. Я жду мышь, лежа на полу. Мышь вылезает из своей норки и обнюхивает меня. Пытаюсь поймать мышь, но она проскальзывает у меня между рук. Я жду с бесконечным терпением, день за днем, мою мышь.

А потом я вижу себя лежащим на полу и дрожащим, покрытым грязью – живой скелет, ждущий мышь. Я жду часами, но мышь так никогда и не приходит к человеку, лежащему на полу.

Я лежу на полу, уставившись на мышь. Она убегает в норку. Я не могу найти норку.

Сорок девять дней на стене.

Я пытаюсь поймать мышь, а они наблюдают за мной через окошко в двери, но они никогда не войдут и не помогут мне поймать эту мышь.

Теперь я понимаю, что никакой мыши нет, нет норки, но еще некоторое время я пробую ее поймать. Потом я сдаюсь. Она все еще приходит ко мне через отверстие в стене, которого не существует.

Они наблюдают за мной через дверь.

Пятьдесят два дня на стене, и я скоро умру, и это хорошо, но у меня до сих пор так и не появилось насморка.

Дверь в камеру открылась.

«Заключенный, встать!»

Я могу встать на руки и на колени. Мне помогают. Не бережно, не грубо – просто чтобы заставить заключенного двигаться. Мне кажется, что с ними есть врач. Или это было потом? Я стою у двери моей камеры, психической камеры 111. По крайней мере, там есть одеяло и подушка.

Я не понимаю, что они говорят. Завернуть одеяло и подушку? Они хотят забрать их от меня? Я поразмыслил. Потом я понял, что меня уводят из камеры 111. Что-то все еще живое внутри меня сказало мне: «Алекс, ты выдержал».

Меня переводят.

Ты прошел через это.

С тобой все будет хорошо! Ты выжил, и плохая часть подошла к концу. Голова моя кружилась, меня все еще трясла дрожь, но вместе с тем меня наполняло чувство наподобие счастья.
Мне кажется, что меня повезли на лифте вверх. Такое у меня было впечатление, хотя в памяти этот момент остался не очень четким. Я знаю, что мы прибыли на шестой этаж. Меня это удивило. Мне казалось, что я разгадал внутреннее устройство Лефортовской тюрьмы во время своих частых походов в комнату для допросов и обратно по различным маршрутам, чтобы избежать встреч с другими арестантами. И я как-то вычислил, что в ней имелось только пять этажей. Но на этом шестом этаже оказался маленький коридор с деревянным полом, и выглядел он намного более новым, чем другие части здания. Когда мы подошли к камере (это была камера номер 216 – я до сих пор вижу эту цифру), охранник сделал нечто странное. Он остановился, открыл глазок и посмотрел в него. Мое сердце, как об этом говорят, буквально выпрыгнуло из груди. Я буду не один! После тех двух месяцев, что я провел дрожащим на полу карцера, не слыша ни звука человеческого голоса, у меня теперь будет кампания!

Дверь в камеру распахнулась. Внутри нее был полированный деревянный пол. Большое окно наполняло камеру ярким светом, и воздух в ней был свежим. Поначалу мои глаза почти ничего не видели, после пребывания почти в полной тьме на протяжении пятидесяти двух дней. На одной из двух кроватей я разглядел контуры человека. После того, как дверь за мной закрылась, он встал и шагнул мне навстречу. Выглядел он свирепо, и примерно с минуту внутри меня жили дурные предчувствия. Клочья темных волос, клок черной бороды, напряженный горящий взгляд, старая и полинявшая униформа. Я решил, что меня поместили в камеру к убийце. Призрак протянул мне свою сильную руку. Я взял ее в растерянности. Он пожал мою руку крепко и учтиво, а потом мягко произнес, на чистейшем музыкальном русском языке: «Пожалуйста, разрешите представиться: меня зовут Орлов. Капитан Григорий Орлов».
Глава 11
Несколько раз на допросах Сидоров пытался манипулировать мной, обещая лучшую еду, сон на всю ночь и кампанию в камере, если я только признаюсь. Всякий раз, когда он упоминал о том, что я буду помещен в камеру с кем-то еще, я был уверен, что этим «кем-то еще» окажется стукач, и мне нужно будет быть предельно осторожным – ведь обо всем, что я скажу, будет доложено. Хорошо известно, что заключенный, которого долгое время держат в одиночестве, а потом помещают в камеру с кем-то, не может удержаться от разговоров. Но я не мог остановиться, болтая с Орловым. Я сказал себе, что этот человек – стукач, но потом добавил – ну и что, мне все равно, ведь разговаривать – это такое счастье! А Орлов казался таким искренним, таким сочувствующим и таким заинтересованным, что я просто выговаривался и выговаривался.

У Орлова был небольшой запас хлеба и сахара для себя, но он немедленно предложил его мне. «Прошу вас, без колебаний, - сказал он. – Просто съешьте все это. Будет еще». Он был чрезвычайно галантным. Недоумение, вызванное его странным внешним видом, быстро прошло. Я понял, что, должно быть, выгляжу также ужасно. Я почувствовал к Орлову глубокую и сердечную привязанность. И, несмотря на то, что через месяц нас разлучили, и я больше потом никогда его не видел, я сохранил к нему самые теплые чувства.
Первые дни в камере 216 были наполнены сном и разговорами, причем я делал и то и другое за двоих. Выражение «словесный понос» существует и в русском языке: вот он у меня и был. Я рассказал Орлову всю историю своей жизни. При упоминании о моей прекрасной Мери я стал сентиментален и не смог сдержать своих чувств, говоря о том, что она станет моей женой, как только я выйду отсюда. Я хвастал тем, как держал себя с Сидоровым. Помню, что чувство настороженности все же удержало меня от рассказа о моем путешествии в Киев с Диной, но, по-моему, это было единственное, в чем я себя цензурировал.

Орлов удовлетворенно посмеивался при моем рассказе о поездке в Загорск на День Святого Валентина. Загорск – красивый старинный город в восьмидесяти километрах, или около того, от центра Москвы. Там есть несколько средневековых монастырей с церквями, и он пользуется популярностью у туристов. Я, Мери и молодой человек моего возраста из посольства Канады со своей девушкой, которая работала в посольстве Великобритании вместе с Мери, поехали туда на выходные в День Святого Валентина, в 1948 году. Тот канадский парень лег спать со мной в одной комнате, а две наших девушки разместились в другой. После того, как мы улеглись, девушки, вспомнив обычай, просунули под нашу дверь записки с предложением взять их замуж. В записке Мери говорилось, что она обещает сделать из меня замечательного мужчину, поможет уменьшить количество приходящейся на мою долю выпивки, наполнит мою жизнь счастьем и т.д.; если же я ей откажу, то мне придется заплатить неустойку в виде десяти пар нейлоновых колготок, или что-то в этом роде. Проблема заключалась в том, что мы с тем парнем были настолько поглощены нашей беседой, что не услышали, как девушки подсунули записки под дверь. А девушки пошли в свою комнату и лежали там некоторое время, чуть дыша и сдержанно хихикая. Потом, по мере того, как ответа все не было и не было, они все более и более приходили в бешенство. Мы же увидели записки только утром, когда проснулись. Девушки были так разгневаны, что некоторое время не разговаривали с нами.

Мои словоизлияния Орлову состояли из смеси дорогих сердцу, бережно хранимых обыденных моментов - таких, как поездка в Загорск - и горьких, отзывающихся в душе гневом событий только что минувшего ужасного года. Когда я рассказывал об этом, он слушал меня внимательно, с мрачным выражением на лице. Питание Орлов получал сверх рациона – как выяснилось, он был доставлен в Лефортово из лагеря для того, чтобы выдать некую нужную органам информацию. Орлов всегда делил свою экстра-пайку со мной. У него также было немного сигарет, и время от времени он предлагал их мне. Табак был роскошью, которой я был лишен уже много месяцев, и я с настоящим восторгом зажег первую сигарету, хотя она и вызвала у меня кашель и легкое головокружение.
«Ну, - произнес Орлов несколько дней спустя, когда я уже вдосталь наговорился про свою историю и наконец-то перестал дрожать, отдохнув в этой большой, светлой и теплой камере, - я думаю, что теперь вам хорошо бы приготовиться к лагерю, и я могу быть вам в этом полезен».

Мне не понравилось это предложение. Я произнес: «Но ведь со мной закончили. У них на меня ничего нет. Наверняка им придется меня вскоре выпустить отсюда?»

Орлов выглядел немного смущенным, и отвел глаза в сторону. Потом он сказал: «Боюсь, что вам придется столкнуться со странной реальностью, в которой вы находитесь. Да, я определенно считаю, что вам придется это сделать. Если они действительно не нашли ничего против вас, ваш срок будет не очень большим, это совершенная правда. Но вам непременно дадут срок. Это невозможно для органов – арестовать и затем выпустить человека. Они никогда не делают ошибок, вы знаете; ваш усердный дознаватель наверняка сообщил вам об этом, я полагаю»?

Я рассеянно уставился на Орлова.

Он произнес: «Послушайте, приободритесь. Лагерь – это не дом отдыха, но после всего того, что вы преодолели с таким выдающимся мужеством, если я могу употребить эти слова, там вам будет очень хорошо. В лагере есть две группы заключенных: первые быстро умирают, а вторые устраивают себе вполне сносную жизнь и выживают очень хорошо. Вы, безусловно, не из той породы, что умирают быстро, и я дам вам несколько советов, как держать себя там».

Я постарался немного собраться. Ладно, подумал я, по крайней мере, с допросами покончено, и если я выдержал год этого ада, еще один год в лагере – это не так уж и плохо. Мне было интересно послушать, что скажет Орлов. Теперь, когда мои словесные излияния окончились, настало время и ему приоткрыться. Говорил он обо всем чрезвычайно подробно. Я попросил его рассказать о себе.

«Видите ли, я – экономист, и хороший экономист, - начал Орлов. – Я помогал организовывать сельскохозяйственное производство в Саратовской области. И мы были очень успешны. Мы получили настолько хороший урожай пшеницы в 1938 году, что государство наградило меня орденом почета второй степени. Я был очень лояльным гражданином, по настоящему патриотом своей страны. В армию я записался добровольцем на второй же день войны. Мне присвоили звание старшего лейтенанта и быстро переправили на фронт. В конце 1941 года меня захватили в плен. В немецком лагере со мной обращались очень скверно. Кое-что из того, через что прошли вы, мне знакомо, по настоящему знакомо».

Мы сели и закурили, помолчав. Я видел, что при воспоминаниях об этом тяжелом времени его лицо помрачнело. Потом Орлов продолжил.

«Случилась странная вещь. Навестить меня в лагерь пришли несколько советских офицеров. Они были одеты в немецкую униформу, выглядели хорошо откормленными и довольными. Мне они доверительно сообщили, что меня будут морить голодом до смерти, если я не соглашусь работать на немцев. Я ответил, что никогда не сделаю этого. Они сказали, что в этом нет ничего плохого, и что в один из дней мы найдем для себя возможность убежать и присоединиться к своим частям. Себя они предателями не считали. Очевидно, что они не смогли бы снова послужить Советскому Союзу, умерев в тюрьме, и они просто проявляли осторожность, чтобы не сделать для немцев чего-либо, что могло бы поставить под сомнение их лояльность.

Это был по-настоящему соблазнительный аргумент. И я соблазнился. Меня перевели в лагерь по подготовке разведчиков, хорошо кормили и учили немецкому языку, хотя выучить его было чрезвычайно сложно. Мне выдали униформу, и даже пистолет, и я присоединился к отряду, названному NORD».

«Как же вы могли работать в немецкой разведке, не ставя под сомнение свою лояльность?» - спросил я.

Орлов почесал затылок. Вид у него был жалкий, и я уже пожалел, что спросил его об этом. Через некоторое время он произнес: «Я всегда рассчитывал присоединиться как-нибудь к нашим войскам, к своим людям, и выдать им немецких разведчиков. Нашим шефом был полковник Краузе. Его части располагались под Могилевом. Он специализировался на вербовке бывших советских военных, заключенных и дезертиров в немецкую армию. Мне неприятно об этом говорить, но я должен сказать вам – дезертиров было очень много. Условия в нашей армии во многом были очень плохими. А многие из этих парнишек были из деревни. Образования у них не было. Им хотелось пищи, чтобы набить свой желудок, хотелось девушек и водки, и они ненавидели своих офицеров, ничего не знали о Советах и вообще о политике, и все, чего они желали по настоящему – это выжить. Поэтому они дезертировали».

Рассказывая об этом периоде своей жизни, Орлов выглядел удрученно, и я решил сменить тему разговора. Но, по всей видимости, ему хотелось облегчить свою душу. «В действительности, - произнес он, - я должен назвать вещи своими словами, и должен признаться, что то, что делал я, в своей основе не отличалось от того, что делали все эти неграмотные мальчишки. Я делал то, что делал, ради того, чтобы выжить».

Я сочувствовал Орлову с его чувством вины, и сказал ему об этом. Предательство Орлова вызвало во мне некоторое презрение к нему, но об этом я умолчал.
Орлов продолжал: «Мне были доступны все виды информации в подразделении Краузе. И сейчас у меня появилась возможность оправдаться, потому что после захвата Краузе в американском секторе Берлина в прошлом месяце меня вызвали в Москву на очную ставку с ним. Меня для этого отвезут на Лубянку. Я думаю, что в глазах государства я могу в некоторой степени искупить свою вину. В конце войны меня преследовало такое сильное чувство вины, что я пошел на запад, а не на восток – через британский сектор, и оказался в результате в Льеже. Я был там ранее, в отпуске. Там я женился на женщине – хозяйке небольшой гостиницы. Я вел замечательную, комфортную жизнь, и был совершенно уверен в том, что окончу свои дни спокойно, в качестве хозяина отеля.

Однажды появился человек, он говорил по-русски. Он представился мне старым эмигрантом. Я был в таком же состоянии, как и вы, когда перешагнули порог этой камеры пару дней назад. У меня была огромная неутоленная жажда общения на своем родном языке, и я искренне поведал ему свою историю, пригласив заходить почаще. Он пришел снова буквально на следующий день, очень пунктуально. Мы выпивали вместе. Следующее, что я помню – это то, что я проснулся в советском самолете. Это был агент, вы понимаете. А я даже оплатил ту выпивку, которой меня усыпили», - с грустью добавил он.

За свое сотрудничество с немцами Орлов получил десять лет лагерей, и его жизнь в Дубравлаге, одном из лагерей Потьмы, где он был с конца 1945 года, была нелегкой. Но допросы прошли для него легко. У него не было необходимости что-то утаивать, ведь он ощущал себя лояльным советским гражданином, и хотел искупить свою вину. Поэтому там не было никаких избиений, бессонных ночей, и пайка у Орлова была достаточно хорошая. А теперь, когда он по своей воле передавал следователям информацию о немецком полковнике и согласился на очную ставку с Краузе, Орлову выдали прибавку к рациону и обращались с ним вполне сносно. Он делил со мной свой рацион, и силы достаточно быстро стали возвращаться ко мне. Мои ягодицы стали мягче, бедра также немного подросли.

Для меня время в камере 216 протекало так, словно это были каникулы. Каждый день после полудня нашу камеру заполнял солнечный свет, пробиваясь через замерзшее окно. Сама камера была маленькой, меньше трех квадратных метров, но свет снаружи и светлые бежевые стены придавали ей объема. Каждую ночь я сваливался в сон, а праздник общения продолжался и продолжался.

Иногда по утрам заходил охранник, чтобы вывести Орлова на допрос, но меня из камеры не выводили. Я снова начал делать отжимания и упражнения на динамическую нагрузку, и, хотя я дрожал от напряжения после двух-трех отжиманий в начале, прогресс шел быстро. Мои мышцы начали приходить в тонус, и я постоянно набирал вес, хотя, конечно, я все еще оставался доходягой. Орлова в дни его отсутствия возили на Лубянку то в фургоне с рекламой шампанского, то, в другой раз – в мясном фургоне, и мы потом оба смеялись над этим. Его возили туда для допросов и очных ставок с Краузе. После возращения он всегда был в хорошем расположении духа, и делился со мной той радостью, которую испытываешь, слыша уличный шум вокруг – в то время как фургон проталкивается сквозь потоки машин в разгар рабочего дня.
Орлов начал говорить мне о жизни в лагере и рассказал о нескольких правилах выживания, которых я потом никогда не забывал. Некоторые из этих правил походили на пародию на те пуританские основы морали, которые мы учили, будучи школьниками. «Никогда не делай сегодня того, что ты можешь отложить до завтра», - вот пример заповеди, относящейся к сохранению энергии. «Никогда не говори правды, если и ложь сойдет», - правило обращения с тюремщиками, а также способ обмануть и запутать их. Орлов поведал мне также, что в лагере важно найти некую приносящую дивиденды работу, и что в каждом лагере всегда есть определенная потребность в чем-либо, и если ты придумал, как смастерить или утащить нужные вещи (буханки хлеба – в случае, если работаешь на кухне, к примеру), - то, не задумываясь, делай это. Эти украденные вещи потом можно продать или обменять на другие жизненно необходимые вещи у других заключенных.

Орлов предупредил меня, чтобы я был начеку и следил за уголовниками, и рассмеялся, когда я рассказал ему, что в начале принял за уголовника его самого.
- Это действительно очень серьезные ребята, Алекс, - говорил мне Орлов. - Они организованы по всему Советскому Союзу. У них есть свой свод законов, и он очень строгий. И если вы окажетесь в лагере, где политические заключенные и уголовники перемешаны, будьте осторожны, потому что «цветные» - так их называют – живут тем, что воруют у политических. Цветные зовут политических «фашистами», а себя они называют «урки».

- Урки?

- Да, так они именуются. А теперь послушайте меня, Александр Михайлович. У этих урок есть одно большое преимущество по сравнению с политическими заключенными. Вам лучше бы знать об этом. Урки приходят в лагерь хорошо подготовленными, если так можно выразиться, для выживания. Их свод законов говорит им держаться вместе. Они понимают образ мышления друг друга. Они всегда жили в ситуациях, учивших их тому, как выживать во враждебном окружении, и когда они попадают в заключение, то это для них не сильно отличается от жизни «на воле».

Орлов приподнял указательный палец, и наставительно произнес:
- Они считают себя лояльными советскими гражданами, которые, так получилось, живут по иному своду законов. И они считают всех политических врагами народа.

- Поэтому они называют их «фашистами»?

- Думаю, да. Единственная ошибка урки – это то, что его поймали. У некоторых из них вытатуированы патриотические лозунги на руках. Они представляют собой грубую, злобную и антисоциальную банду, Александр Михайлович, но они держатся вместе, и это дает им силу.

- А что политические?

- Полная противоположность! Полная противоположность! Каждый из политических считает себя невиновным, а всех вокруг себя – виновными в политических преступлениях. У них нет уличного опыта борьбы за выживание и действий сообща. Тот факт, что их посадили, вызывает у них недоумение. Друг другу они не доверяют. Они абсолютно не способны организоваться. Поэтому они представляют собой прекрасную мишень для урок. На воле урки практиковали свое ремесло на подозрительном, никому не доверяющем и дезорганизованном обществе «гражданских». В заключении они продолжают заниматься тем же. Поэтому будьте начеку!
Орлов спросил, пытали ли меня когда-либо соленой пищей, и я рассказал ему о селедочном супе, который мне давали в карцере. «Следите за этим, - заметил Орлов. – Иногда на пересылке охрана делает это, чтобы по-настоящему свести вас с ума. Согласно правилам, заключенным нужно выдать определенное количество грамм мяса или рыбы, и они выдают селедку. И потом люди сходят с ума от жажды. Иногда они дают вам воды, и отказываются выпустить по нужде, и вам приходится либо терпеть ужасную боль в мочевом пузыре, и, вероятно, заработать проблемы с почками, или облегчиться на пол. За это вас накажут, разумеется».
Я ужасно скучал по Орлову, когда его увозили на целый день на Лубянку, и по возвращении мы с жаром начинали наши беседы вновь, как старые приятели, которые несколько лет не видели друг друга. Я все более и более привязывался к нему – за его устаревшую интеллигентную манеру общения, благородство, за внимательность и понимание, с которыми он умел выслушать меня, а также за то бескорыстие, с которым он делил со мной свою пищу. Когда Орлова не было, я занимал себя физическими упражнениями. Я снова продолжил свой путь на Запад, с того места, где остановился – в Германии, к западу от Штуттгарта, направляясь в сторону долины Рейна и границы с Францией. Я смастерил еще несколько иголок и аккуратно починил свою одежду при помощи ниток из полотенца.
Прошло около месяца с тех пор, как я, спотыкаясь, вошел в камеру 216. Теперь я был намного сильнее. Мой разум был ясен и готов к чему угодно. Однажды рано утром Орлова увели на очередной допрос на Лубянке, а я занимался упражнениями на грудные мышцы и мышцы рук. Внезапно дверь распахнулась, и голос снаружи произнес: «Д., со всеми вещами – на выход!»

На какое-то мгновение я подумал, не относится ли это к Орлову, говорят ли это про меня? Я понял, что в моей жизни грядут некие перемены. Какие – этого я не представлял. Я был уверен, что Орлову было сказано доносить на меня, но я сомневался, что он когда-либо расскажет им что-то, что может причинить мне вред. Не говоря о том, что доносить, собственно, было особо нечего - кроме как о моей ненависти к Сидорову и моих попытках переиграть его, и, в конечном счете, убить. Но за это я уже понес свое наказание.

Меня отвели в тюремный двор. Я радовался, как ребенок, когда увидел стоящий там мясной фургон – с красочными картинками кусков мяса и шестью маленькими вентиляционными отверстиями на крыше. Не было сказано ни слова. Мне молча указали пройти внутрь, и я услышал, что охранник взобрался в фургон после меня, также как во время первой поездки в Лефортово. Судя по всему, настал очередной поворотный момент. Тот факт, что мне приказали забрать свои вещи, говорил мне о том, что я не увижу больше Лефортово, и мое сердце пело. Пока мы катили по московским улицам, я стал тихо напевать себе под нос:
Over hill, over dale

We will hit the dusty trail

As those caissons go rolling along!1
Снаружи до меня доносились звуки с улицы - звонок троллейбуса, автобусные гудки, и самые дорогие из всех звуков – голоса свободных людей, их разговоры: я мог расслышать их в то время, как люди обходили фургон, стоящий перед светофором. Однажды кто-то даже стукнулся о борт фургона, проходя мимо, и хлопнул по нему ладонью – в полном неведении о том, что за «мясо» этот фургон везет внутри, подумалось мне.
На Лубянке меня поместили в небольшой бокс на нижнем этаже. Мне было грустно оттого, что я не смог попрощаться с Орловым. Я предположил, что меня вновь посадят в одиночную камеру. Теперь, после того, как я выговорился с Орловым, эта перспектива меня немного огорчала, но я чувствовал себя достаточно сильным, чтобы вновь встретиться с одиночеством. Я представлял себе это в виде некой системы накоплений. Так, каждые пять минут сна, которые у меня получалось урвать в Лефортово, я бережно складывал в копилку своих сил, необходимых для противостояния Сидорову. И вот теперь я рассматривал месяц своего отдыха в камере с Орловым как депозит, который поможет мне перенести несколько месяцев одиночного заключения, если меня это ожидает.
Через короткий промежуток времени дверь в мой ящик открылась, и мне приказали выходить с вещами и следовать за охранником. С изумлением я вновь услышал знакомый цокающий звук. Охранник провел меня на третий этаж, в камеру 33. К моей радости, остановившись перед дверью, он заглянул в глазок. У меня опять будет компания! На мгновение я подумал, не ожидает ли меня там снова встреча с Орловым. Но я ошибся – больше я никогда не видел Орлова. В камере оказалось двое незнакомцев – высокий, интеллигентного вида мужчина лет за пятьдесят, с седыми волосами и густыми бровями, и низкий, темный мужчина лет тридцати. Я почувствовал себя обессиленным. Камера была довольно большая – раньше, когда здание еще служило отелем, это была гостиничная комната. Я быстро прошел вперед, протянув руку, вспомнив манеры Орлова, и произнес: «Разрешите представиться. Меня зовут Долган. Я – американский гражданин». Вначале я представился пожилому мужчине. Он поклонился, очень учтиво, и ответил просто: «Игорь Кривошеин». Это хорошо известная фамилия из российской истории – одним из царских министров при Николае Втором тоже был Кривошеин. Седовласый мужчина отступил назад, вежливо пригласив жестом второго пройти вперед. Темноволосый расплылся в широкой улыбке и сильно потряс мою руку. Он был гораздо менее сдержан, чем Кривошеин, и произнес: «Мое имя – Фельдман, и, клянусь, что я знаю все про вас!»

Я удивленно посмотрел на него. Фельдман продолжил: «Конечно. Я читал про вас в Лондоне. Вас схватили, когда вы вышли из посольства, верно? Конечно, конечно. Я читал про это в газете, не помню, в какой. Я был корреспондентом «Красной Звезды, - продолжил Фельдман. – И частенько напивался со своими английскими друзьями, рассказывая им антисоветские анекдоты. Мне казалось, это анекдоты эти были довольно смешными. Но один из моих английских друзей оказался не таким уж английским, и не таким уж и другом. И вот я здесь! Пятьдесят-восемь, десять».
Кривошеин, как оказалось, воевал на стороне Белой армии в Гражданской войне, и после разгрома в Крыму перебрался в Париж, где работал водителем такси. Довольно резкий спуск по социальной лестнице, заметил он, для человека, бывшего видным российским государственным деятелем. Во время Второй мировой войны он служил в рядах французского сопротивления, где начал мечтать о возвращении назад, потому что безумно скучал по России и был уверен, что после войны ситуация изменится. И действительно, в 1946 г. Сталин провозгласил, что русские эмигранты прощены и приглашаются домой. Кривошеин был безумно счастлив. Он собрался в путь со своей женой, урожденной француженкой, и своим ребенком. Они прибыли в Москву, и ему дали место, где жить, и работу в Свердловске, за Уралом – порядка полутора тысяч километров к востоку от Москвы. Работал он в гараже. Однажды начальник сказал ему, что хочет посылать его иногда в Москву за запчастями, и что в первый раз он поедет вместе с ним, чтобы помочь. Естественно, когда они приехали в Москву, начальник сразу же сдал его в руки МГБ, и единственной загадкой было лишь то, зачем им вообще нужно было устраивать Кривошеину все эти «каникулы» в Свердловске1.
С этими двумя людьми я провел только три или четыре дня. Камера была светлой и пахла свежим паркетным воском, потому что каждое утро нам давали щетку и кусок воска, чтобы мы полировали ими паркетный пол. Во второй половине дня нас выводили на крышу на прогулку. Крыша была огорожена высоким парапетом, в будках находились охранники, поэтому увидеть московские улицы внизу было невозможно, но можно было слышать шум автомобилей и голоса людей, а однажды я даже услышал детский смех. Каждый день я продолжал делать свои физические упражнения, обсуждая с Фельдманом и Кривошеином, что нас ждет дальше. Фельдман считал, что им дадут срок один-три года, и находил это приемлемым. Я был изумлен тем, с каким спокойствием они смотрели на перспективу провести в заключении годы, но им это казалось вполне естественным. Хотя Кривошеин при этом частенько тяжело вздыхал со словами: «Никогда не жди от МГБ ничего хорошего!»

Они оба подписали пункт 206 - окончание расследования, и жестким допросам их не подвергали.

Фельдман признался мне: «Долган, я не знаю, как вы все это вынесли. Я вами восхищаюсь. Чрезвычайно. Действительно, это так. Я благодарю Бога за то, что вас не отправили в Сухановку».

Никогда раньше я не слышал этого названия.
- Сказать вам по правде, - продолжил Фельдман, - я даже не уверен, что она существует. Но, по слухам, есть тюрьма, называемая Сухановкой, где расследуются только большие дела. Большие чины, которых обвинили в предательстве или еще в чем-то, или люди, от которых Лидер хочет избавиться, или получить от них признания с тем, чтобы использовать эти признания против своих врагов. Это такое место, о котором говорят шепотом. Но, видите ли, я никогда не слышал о том, чтобы кто-то
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   38

Похожие:

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconПравовые основы практическое пособие ю. П. Орловский, Д. Л. Кузнецов
Москвы в области науки и образовательных технологий гл. IV, § 4 (в соавторстве с И. Я. Белицкой), § 6 (в соавторстве с И. Я. Белицкой),...

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconАлександр Дэвидсон «Скользящий по лезвию фондового рынка»»
Оригинал: Alexander Davidson, “Stock market rollercoaster a story of Risk, Greed and Temptation ”

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconКомментарий к федеральному закону
Российской Федерации в трех томах / Под ред. А. П. Сергеева" (Кодекс, 2010, 2011 (в соавторстве)); учебных пособий "Правовое регулирование...

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconВ. П. Ермакова Коллектив
Ермошин Александр Михайлович, Литвиненко Инна Леонтьевна, Овчинников Александр Александрович, Сергиенко Константин Николаевич

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconКомментарий к федеральному закону
Алексеев В. И. канд юрид наук, ст науч сотрудник ст ст. 12, 23 26, 34, 35, 42 (в соавторстве с А. В. Бриллиантовым)

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconХарактеристика урока
Тема: «The poetic language in the original and translated versions of Alexander Pushkin’s “Eugene Onegin”» (Поэтический язык оригинала...

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconСписок результатов интеллектуальной деятельности полученных в период...

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconЛитература: Alexander Osterwalder
Целью освоения дисциплины «Организационное поведение» является формирование у студентов системы представлений об основах поведения...

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconАлександр Вемъ Вруны и врунишки. Как распознать и обезвредить Аннотация...
Специалист в области отношений, эксперт по психологии лжи Александр Вемъ поможет вам! Он расскажет, как распознать лжеца и не допустить...

Автобиографическая повесть. Александр Долган (Alexander Dolgun) в соавторстве с Патриком Уотсоном (Patrick Watson) iconЮрий Пахомов Белой ночью у залива удк 882 ббк 84 (2Рос-Рус) п 21
П 21. Белой ночью у залива: рассказы и повесть. – М., 2010. Эко-Пресс, 2010, 254 с

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск