Золотоискатель


НазваниеЗолотоискатель
страница10/13
ТипДокументы
filling-form.ru > Договоры > Документы
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   13
— Вообще-то, похоже, что это его сестра...

Он запнулся, словно хотел что-то объяснить, но передумал. Граммофон сверхвысоким тембром наматывал хриплую песенку, казалось, он вот-вот сорвется. Крэббот делает резкий жест, как будто что-то сметает.

— Аты, Иов?..

Он смотрит на меня с какой-то жалостью.

— Послушай, старик, не хочу тебя обескураживать, но твоя история мне известна: вся бухта ее знает. Ты думаешь, что если ты белый... Ладно, не ершись, я вовсе не пират. Мне абсолютно все равно, нашел ты золото или нет. Но что ты собираешься делать? Эти шакалы гонятся за тобой по пятам, и они будут непреклонны. Я знаю... Ах, старина, все страдают, повсюду страдание, мы — как обманутые дети.

Если хочешь, я помогу тебе немного. Я знаю здешние законы, со мной считаются. У меня есть приятель-китаец, он поможет тебе. Но даже если ты выкрутишься, разве твое золото что-нибудь изменит?

Крэббот берет свою девицу за руку и, опершись локтем о стол, гладит ее пальцы, один за другим, как будто вытягивает из этой маленькой, темной руки невидимую нить.

— Самое ужасное, что это ровным счетом ничего не изменит. Ничего... У тебя будет свой пакет акций, большой или маленький, которого хватит надолго или не надолго, как есть он у Сатюрнена, Калюсса и всех прочих. А что потом? Для белых ты всегда будешь Иовом, их машина отлично налажена, уверяю тебя, она все перемелет. Но дело даже не в этом...

Голос Крэббота дрогнул. Он оттолкнул креолку и, упершись локтями о стол и глядя прямо перед собой, застыл.

— ...даже не в этом... Понимаешь, везде зло... Одного ребенка, который безвинно страдает, достаточно...

Под его возбужденной волчьей маской что-то пытается пробиться, но так и остается. Быть может, он смотрит на сине-золотую мадонну над прилавком?

— Понимаешь, Иов, страданий одного ребенка достаточно, чтобы эта земля была проклята... Да, и не надо широко открывать глаза, потому что... Когда-то я захотел увидеть все эти страдания, глядеть на них, не отводя взгляда...

Крэббот беспорядочно жестикулирует, словно наталкивается со всех сторон на стены. Грегори перестает играть и внимательно его слушает.

— Мы все распятые... распятые и Иуды одновременно. Если широко раскинуть руки, вот так, мы, наверное, стали бы умирать от огорчения, умирать ежесекундно... понимаешь? Вот почему это невозможно — все строят себе гнезда и откладывают там яйца, надеются вывести хоть одно золотое дитя, которое окупило бы все их слезы. Я знаю... все матери — втайне святые девственницы, они ждут искупителя — и выводят гадких утят. Даже не утят — прожорливых тараканов.

Мою мать они убили.

Лицо Крэббота становится твердым, как камень, кулаки ввинчиваются в стол.

— Нет, я не золотое дитя, я осел, слышишь, Иов, осел! Остается только убивать время, и никакое золото ничего здесь не изменит.

Крэббот обнимает креолку, почти с нежностью гладит ее волосы. Они вместе пьют. Теперь я понимаю, почему он любит креолок.

Грегори снова возвращается к своим трем неотвязчивым нотам. Глаза полузакрыты, словно он ткет невидимую нить, чтобы улететь неизвестно куда, что-то вроде заклинания: остается только убивать время, убивать время... Эжени невозмутимо восседает под гипсовой мадонной. У девицы между грудями золотой крестик. Она приподняла свои юбки. Идет дождь.

Дождь будет идти недели, месяцы.

Большая голубая яхта...

Но что способна изменить моя яхта в этой проклятой истории? На ее борту больше никого не будет. Не будет бухты, не будет Миньяров, Лопесов, ненавистных инспекторов. Но мое "я" постоянно здесь, мое невыносимое "я"...

— Кончай, Иов, не убивайся, привыкнешь. Уехать? Но все дороги одинаковы. Остаться?..

Это кораблекрушение. И все эти шакалы, которые гонятся за мной по пятам. Вот и затонул мой "Пилигрим", а что остается?.. Только эта бухта, вечер с пьяным Крэбботом и ушедшим в себя Грегори, и этот невыносимый Иов Леглоэк. Совсем нечем дышать...

Уехать! А действительно ли я хочу уехать? Я слишком много ездил... Желание стереть все и никогда больше об этом не говорить. Все бросить, и золото, и "Пилигрима" — оставить одежду на берегу и навсегда исчезнуть в море.

Вот она, эта минута, которую я откладывал долгие годы, а то и жизни, — минута пустоты. Пусть ничего не останется, ничего и никого. Ни молитвы, ни надежды, ни единого жеста — и когда все превратится в соль, навсегда открыть глаза, как открыты они у застывших персонажей на стенах в Долине царей.

Одна и та же минута во всех моих существованиях, как будто я совершал одно и то же преступление, одно и то же, невидимое, не знаю какое, и вот я снова возвращаюсь, чтобы довести все до конца или возобновить сначала, в железных тисках круга, до тех пор, пока колдовство не спадет. Все бегут за мной, я убегаю, убегаю... затравленный, загнанный, прижатый к железной двери... Я на острове, где одни звери. Они повсюду — за каждым стволом, за каждой веткой. Я задыхаюсь! Тысячи смертей каждое мгновение, тысячи смертей — даже тех, кто не способен умереть! Нужно сделать свое дело до конца, нужно решительно разрубить узел.

Уехать! Саудовская Аравия — слишком оголенная страна, чтобы спокойно там догорать, Йемен — чуть лучше, но нет, последняя искра во мне кричит: НЕТ!

К тому же я доходил уже до Зиндера, до Джа-до, до Гхазни. Пустыни мной испробованы.

Продать золото и бежать! — запрещено покидать Кайенну до окончания расследования.

Йемен, возможно Йемен... не знаю, все равно куда, все равно. Нужна виза, залог... нужно ждать паспорт, заполнять анкеты, письменные показания под присягой, разноцветные декларации. Долгие месяцы сидеть в бухте с Крэбботом и Эжени, разглядывать олеографии, слушать граммофон, зияющий в пустоте, и дождь, обваливающийся в глубь моего существа, как в разверстую дыру. Одно слово, чтобы выбраться отсюда, одно слово, пароль!

Нарканда!

— Крэббот!..

Он смотрит на меня мутными глазами. Я должен произнести слово, заклясть злых духов, окропить святой водой чудовищ. И не могу. — Что?

Я трясу его за рукав.

— Что случилось?

— Послушай, ты, алкаш! Грегори открывает глаза.

— В Нарканду, в Индию...

Наконец-то я обрел почву под ногами, вздохнул с облегчением!

Нарканда... Мне хочется зарыться лицом в горячий песок и дышать, дышать, плакать, заснуть.

Нарканда... Я ласкаю это слово, словно дикую птицу, легонько, птица еще вырывается. Я закрываю глаза, слышу как шепот издалека:

Нарканда... чуть слышный... словно из глубины долины доносится шум приближающегося каравана. Я коснулся земли, я спасен, я тонул, но меня успели вытащить из воды!

И вот в бараке звенят бубенчики мулов. Непальские носильщики с тюками кофе, идущие в Тибет. В легком воздухе запах сосновой смолы и дикого шиповника, кедры, как шумные пагоды на рассвете. За поворотом открываются искрящиеся ярким светом ледники; крутые склоны в дымке, собаки, мулы и весь караван в мускусной какофонии. И долго еще в темной долине чуть надтреснутая бронза храма, возможно, та самая, что и тысячу лет назад, отзванивает гимн Солнцу — похитители света изгнаны из пещер!

— Что, Нарканда?

Крэббот, загадочный Крэббот смотрит на меня. Неужели рука этой креолки может коснуться моей Индийской империи?

— Что ты там делал?

— Я...

— Говори, я с тобой разговариваю.

— Ничего хорошего, я искал... тогда я еще причислял себя к белым...

— Ты видел факиров?

— Нет, я видел орлов — ОДНОГО орла... Крэббот склонился ко мне и смотрит с любопытством.

— Странная история... У меня был приятель, Кешав, который жил на севере, у границы; он рассказывал, что в Нарканде спрятано сокровище, это легенда... один раджа бежал от монголов и спрятал сундуки с сокровищами в орлином гнезде. Впрочем, это даже не гнездо, а что-то вроде огромного грота, недалеко от тропы, ведущей к Тибету... Никто не осмеливался идти на поиски этого сокровища из-за проклятия, да и место практически недоступное.

У меня был еще один приятель, авантюрист по прозвищу Маркиз, немного похожий на меня, и он во все это поверил. Мы решили отправиться на поиски втроем.

— Ты, кажется, начитался приключенческих романов!

— Вовсе нет! Разве ты не находишь, что верить — великолепно? Без веры мир становится омерзительным!.. Когда ни во что не веришь, ничего и не происходит, если не считать поездов метро: по одному поезду каждые две минуты.

— Ну и что дальше?

— Дальше? Мы ничего не могли предвидеть. Купили на базаре веревку, чтобы влезть по ней, и непальский кинжал, защищаться от орлов. Ну, и отправились в путь в городской обуви. Мои ботинки так и остались там, наверху, увязли в орлином помете... толстенный слой помета, представляешь, сколько его там скопилось за столетия! Если будущие археологи обнаружат их, они подумают, наверное, о крылатых двуногих!..

Кешав был вне себя от страха, ведь он знал легенду.

Пришлось карабкаться, продираться вдоль оврага сквозь непроходимые джунгли. Наконец мы добрались до расщелины, метрах в пятидесяти над гнездом орла, изорвав при этом всю одежду в клочья. Маркиз обвязал меня веревкой — я был самым легким. Кешав ничего не говорил, он весь позеленел от страха.

Спуститься было не так трудно, но подняться... Кешав считал меня погибшим, проклятым... Я слышал, как он бормотал наверху псалмы, чтобы предотвратить судьбу. Внизу была потрясающая пустота. Короче, у меня две недели болели ребра.

— А сокровище?

Крэббот смотрит на меня с полупьяной усмешкой. Грегори давно ничего не слушает, а ведь я рассказываю для него... Возможно, он спит. Никакого больше желания разговаривать. Все выглядит так, словно я собираюсь надругаться над их чувствами. Моя креолка залпом выпивает стакан тростниковой водки, стакан в ее руке дрожит. Как рассказать им?

— Ну, рожай наконец!

— В общем, ничего. У меня не было с собой лопаты. Пришлось рыть помет ножом, потом руками — ножом слишком медленно. Я ободрал все пальцы до крови... А потом прилетел орел...

Один из картежников схватил Крэббота за рукав, очень черный, с короткой погасшей сигарой за ухом. Я больше ни в чем не уверен, как будто сплю. Возможно, я думаю в этот момент о Крэбботе? Эжени снова завела граммофон.

В любом случае это вызов...

И все-таки я начал рыть ножом в пещере, шарил, как крот, в мягкой толще, которая пахла терпкой и чуть сладковатой десятивековой гнилью. Сверху валялся свежий скелет ягненка. Вода сочилась по стенам между острыми выступами, словно вымазанными гудроном, — можно было подумать, что пещера, уходя на десять метров в глубину, образовалась от взрыва бомбы. Сердце мое бешено колотилось (да еще эта история со змеей... какие мы все-таки глупые!); иногда мои пальцы наталкивались на твердую массу, о которую я их обдирал — не крышка ли сундука? — стоя на четвереньках в этой дыре, я разрывал липкий навоз. Меня охватила лихорадка. Я все забыл, обо всем. Внизу что-то было, я до сих пор в этом уверен — и я принялся рыть руками, скрести, как одержимый. Я скреб и скреб, отколотые куски летели в пустоту, я углублялся в воронку, ничего не видя и не слыша, как будто влекомый головокружением, подцепленный, пойманный на якорную цепь, схваченный длинными теплыми пальцами анемонов под уснувшими веками, плененный звездой, которая упала догорать на дно зияющей дыры, в пещеру с сокровищами...

— Она в больнице. Ее отправят в Форт-де-Франс... Пыталась покончить самоубийством, два раза...

Эта звезда меня преследует; я видел ее даже на улицах Парижа, как будто что-то догорало перед моими глазами на рекламных панно или, возможно, в голове; после всего — силуэт черной звезды, и я вот-вот перейду на другую сторону.

— И это вся твоя история?

— Нет...

Шорох, шелест крыльев. Я мгновенно обернулся со своим дурацким ножом в руке. Он был там — огромный белый орел.

Орел медленно сложил крылья. Он, как высеченный, неподвижно стоял на свету. Его глаза смотрели на меня — две искры с золотым ободком — всего секунду; не отводя взгляда, он медленно-медленно закрыл их; клянусь, он подал мне знак!.. Потом резко развернулся и бросился в пустоту, распластав над сверкающим Тибетом свои гигантские крылья с черными перьями.

— Ты отбивался?

— Нет. Он на меня посмотрел... понимаешь, посмотрел.

— А потом?

— Ничего, он улетел. Бедняга.

Крэббот пожимает плечами. Все было скомкано у меня на глазах. Есть вещи, о которых нельзя говорить даже себе, — они умирают, как те северные птицы, которые не живут в клетке.

— Уверяю тебя, все это фарс. Прокурор — негодяй... Я сам поеду в Форт-де-Франс...

Крэббот говорит с гневом, сжимая руку своей креолки. Эжени потихоньку вытанцовывает самбу, раскручивая желтые воланы юбки.

Больше я ничего не помню. Должно быть, впал в сон.

Да, там, наверху, в орлином гнезде, я в самом деле увидел что-то, почувствовал, прикоснулся, как будто вдруг погрузился — ДЕЙСТВИТЕЛЬНО погрузился в сверкающее пространство. Я тоже, взмахнув крыльями, сверкнул дугой в солнечных лучах.

Что-то оборвалось во мне. Что-то внутри отскочило, как будто исчезла тяжесть, которую носишь в себе. Я улетел. Улетел, как луч света, вибрируя, вырванный из самого себя, — конец фантазиям!

Маковые поля, ржаные площадки, Маркиз, Кешав, моя тень — тень в этой пещере — все, все исчезло.

Мои крылья были раскрыты над снежными полями, тысячи маленьких, сверкающих крыльев моего "я", тысячи дрожащих птичьих хлопьев в радостном головокружении. Я находился в полете, распахнутый, утративший свое тело. Гордый и белый, по-королевски парил над застывшими веками. Потом устремился в глубь пространства, как будто пронзенный невыразимой памятью.

— Слышишь, Иов, чем дело кончилось?..

— Какое еще дело?

— Она утопила своего малыша в болоте, Мария-Тереза, сестра того мальчугана, после того как родила его в каком-то углу. На нее донесли соседи. Креолка, девица-мать. Она не хотела незаконнорожденного сына, и она абсолютно права.

Крэббот оттолкнул свою девицу локтем. Его челюсти сжимались, словно он грыз кость.

— Думаешь, отца ребенка в чем-нибудь обвинили? Он был в зале суда и все слушал, дерьмо!.. А судьи? шуты гороховые! Ни один из них с их хваленой совестью так и не сумел понять, что ей пришлось утопить незаконнорожденного, потому что она девица, потому что ее выгнали из дома, потому что этот негодяй ее бросил, потому что все креолы — христиане и потому что она была одна, совсем одна против всех этих добропорядочных подонков... Ей следовало бы убить себя, но здесь она совершила ошибку. В общем, ей дали по максимуму, ведь она погубила не себя, а своего ребенка... Ты, конечно, ничего не знаешь о христианизации антильцев

... об этом слава ходит... А я знаю, моя мать умерла от этого. Мерзавцы, уверяю тебя, мерзавцы!

Крэббот колотит кулаком по столу.

— Эжени! Принеси бутылку водки. Отпразднуем Рождество!

Эжени прижимает бутылку к груди. Она смотрит на Крэббота с грустной нежностью.

— Не вмешивайся не в свое дело. Пусть креолы сами разбираются.

— А я — креол! Оставь меня в покое.

Она вытирает стол передником и глядит на нас нерешительно, потом, раскачивая бедрами, уходит.

— Так-то они празднуют Рождество!.. Присвоили себе Христоса: сделали из него церковного святошу... Если будет Второе пришествие, Иов, в храме устроят святую чистку. А может, и храма никакого не будет.

Грегори перестал бренчать на гитаре. Он сидит с закрытыми глазами, слегка наклонившись вперед и как бы отсутствуя. Выкрики картежников механически падают в звонкую пустоту барака. Я начинаю понимать, что Крэббот наводит на меня ужас.

— Моя мать погибла от этого, понимаешь, погибла... Я тот, которого не утопили, поганый внебрачный ребенок. Незаконнорожденный от креолки и белого...

Его голос дрогнул. Вызывающий вид исчез, осталась какая-то тоска, которая взволновала меня.

— С тех пор его, естественно, больше не видели. Кажется, в его стране разрешали жениться на креолках. А в моей стране иметь внебрачных детей нельзя, и потому, родив меня, моя мать повесилась.

Крэббот стал белый, как простыня.

— А должна была утопить меня, как Мария-Тереза.

Он смотрит застывшим взглядом куда-то поверх мадонны. Он невероятно далек от нас, далек в своем страдании и ненависти, весь опоясанный запертыми зонами, как тот, кто несет в себе глухой рокот кораблекрушения.

На стене мерно тикают ходики. Дождь настолько плотный, что напоминает морской поток.

Никакого Йемена не хватит, чтобы стереть все это из памяти!

— И все-таки он меня признал, этот господин. Должно быть, совесть заела. Облегчил душу перед нотариусом, но в глаза я так его и не видел. Каждый месяц он присылал деньги: оплачивал мое содержание, платил священникам, которые меня учили, и даже за высшее образование. Платил целых двадцать лет — честный человек... Но однажды я все понял. Я плюнул ему в лицо, швырнул ему деньги, бросил университет, разорвал акт признания отцовства... но всего этого было мало. Необходимо было вырвать его из себя, изгнать прочь белые хромосомы... Когда-нибудь я поеду во Францию в Сен-Брие и убью его!

Голос Крэббота срывается, слова вылетают прерывистыми струями, как из лопнувшего котла. Ужасный бесцветный голос.

— Тогда, возможно, я успокоюсь... Хотя не уверен. Есть еще святое семейство моей матери, патриархальное семейство Мартиники, добрые души, которые позволили дочери повеситься, потому что католичество не признает внебрачных детей... Ее похоронили, как собаку, — даже кладбища не удостоили... Всю бы жизнь их убивал!

Крэббот медленно проводит рукой по лбу.

— Ложь, везде ложь! Уничтожить бы весь этот гнусный и лицемерный мир, всех этих спекулянтов Богом и законом, вырвать их, как проказу. И всех остальных тоже, лучшего они не заслуживают.

Крэббот вцепился в стол. В его голосе нет ненависти, он совершенно бесстрастно подводит итог своей катастрофе. Эжени смотрит на него с каким-то испугом. Грегори неподвижен, как статуя.

— Поверь мне, в этом мире нет ничего настоящего. Для нас здесь не осталось места. Я хотел быть адвокатом... но некого защищать, понимаешь, некого. Все надо разрушить.

Девица Крэббота вдруг расхохоталась. Она хохочет, как сумасшедшая, ухватившись обеими руками за живот. Катается по столу животом, водка течет по ее юбке. Что она почувствовала своим инстинктом? Картежники притихли. Крэббот замер. Кровь стучит в его висках.

Он любезно подставил свой стакан девице. Ее смех его как будто утешил.

— Пей, пей, моя красотка! Сегодня ночью утешим друг друга.

Грегори снова принялся бренчать на гитаре. Три ноты, всего три звука под плеск дождя.

— Знаешь, Иов, вряд ли я что-нибудь буду делать.

Такая тоска: убивать их, обращать... А ведь когда-то я хотел быть проповедником, примерным учеником святого Петра... Мне казалось, что миру не хватает любви — я хотел, чтобы люди это поняли, я любил их... Бродячий проповедник — как прекрасно!.. А потом я сообразил, что все эти церкви -предприятия для кражи душ. А те, кого я собирался обращать, — проходимцы, которым нужно только жрать и которым на все наплевать.

Грегори мягко постукивает по корпусу гитары.

— Плюну я на все. Уйду куда-нибудь в лес, будто бы искать золото, а сам построю хижину и буду жить там, рядом со змеями и обезьянами.

Он ласково гладит затылок своей девицы, словно ласкает животное. Его взгляд снова остановился на мадонне.

— А может быть, вообще ничего не надо: ни хижины, ни отцеубийства? Останусь лучше здесь, у Эжени, и буду ждать конца... Жаль только, спать, как Грегори, не умею. Днем еще ничего, а вот ночью...

Картежники спорят с Эжени. Скамейки царапают пол. Девица рядом со мной уснула, ее крошечная рука распласталась на желтом пятне Туркестана.

— Уже девять лет, как я здесь... Так что не надо принимать меня всерьез. Я — клоун, незаконнорожденный клоун, то веселый, то грустный, клоун, который позволяет разбивать на своей голове яйца... Но иногда я могу быть полезным.

Сегодня я выдал тебе нервный срыв обманутого божественного дитяти. Теперь меня на следующие девять лет хватит. Ты еще увидишь, я и смеяться умею.

Не знаю почему, но мне захотелось вдруг что-нибудь сделать для Крэббота.

— Послушай, Крэббот, у меня идея... Там, в лесу...

— Да зачем мне твое золото!.. Любить невозможно, Иов, — вот, что приводит меня в отчаяние. ЛЮБИТЬ, понимаешь?

Он с горькой улыбкой смотрит на свою креолку.

— В один прекрасный день я возьму такую девицу и наделаю ей ребятишек цвета какао с молоком, которые будут вне закона и которые никуда не впишутся. Не так ли, Кунигунда?

Ладно, пойдем, нужно убить время. Мы вдвоем — прекрасная пара!


Тиканье часов и бесконечный дождь завладели бистро. Грегори не слышит дождя, кажется, он вообще ничего не слышит, кроме трех нот своей гитары, над которой он склонился, закрыв глаза, как египетская кошка.

Он слушает меня изнутри. Мы уже все сказали друг другу, все уже пережито.

Три раза прогудела сирена, точно так же, как одним туманным утром в Гавре, когда я уезжал неизвестно куда, хотя путешествие уже было совершено. В одну секунду на палубе, где скрипели лебедки, я обогнул половину земного шара, все сделал, все увидел, и теперь оставалось заполнить время жестами, пересказать молнию.

Тысячи и тысячи раз пьеса сыграна, известна, прожита, извечна, мы только затягиваем конец! И эта клейкая масса времени, в которой я с трудом барахтаюсь, беспорядочно совершая какие-то незначительные и болезненные жесты, — все это втиснуто в одну оставшуюся в прошлом секунду и теперь бесконечно раскручивается.

Крэббот постоянно присутствует здесь своей туманной кильватерной струей. Грегори не шелохнется. Нужно как следует стукнуть кулаком по его заколдованному корпусу, чтобы встряхнуть его.

Все время чего-то не хватает.

Отсутствие чего-то — мой глубинный порок, должно быть, именно об этом кричал я, покидая живот матери. "Нет" спертому, варварскому, лживому миру, который еще не родился. Нужно высвободить свой животный ночной вопль, изгнать его. Он опутывает меня изнутри, словно спрут, до последнего капилляра, непрерывно меня гложет. Черный огонь, рваная рана, скала, обрушившаяся на живого человека, ожог, дыра... Нужно вырвать то, что наши отцы и отцы наших отцов донесли до нас со времен негритянской прародины. Невырвавшийся крик, невыносимый крик. Перевернуться все равно в какую сторону, лишь бы раскрылся этот несомненный цветок, и — вспыхнуть ярким светом!

Чтобы ничего не осталось, кроме ослепительного моря с одиноким криком чайки.

Другой во мне начал очень тихо петь. Что значит это смутное пение, этот призыв в ничто? Пройдем ли мы сквозь ночь? Пролетим ли сквозь миллионы лет?

Уехать! уехать в настоящую страну.

Йемен... он так же фальшив, как и все арабские страны. Разве я не видел в Джеддахе, среди засохшей грязи мусульманских селений, арабских шейхов, купающихся в драгоценностях и в охровой карусели кадиллаков?

Туркестан тоже фальшив, он преследует меня уже четыре года, с двадцати лет, как если бы скрывал какое-то сокровище, зарытое за Кашгаром... Я дошел до Кашмира и встретил там караванщиков Ладакха. Я таскаю с собой китайскую грамматику — быть может, когда-то я двигался с монгольской ордой? Я знаю одну крепость в скалистой пустыне, у перевала Латабан, там я слушал, как поднимаются во мне волнующие звуки. Но дорога в Син-Кьян была заблокирована.

Фальшивая страна, фальшивые пустыни. Залежи урана и нефти; караванщики, вооруженные счетчиками Гейгера. Ах! все мои комбинации от Гренландии до Памира! что еще попробовать? Повсюду границы, полиция, инквизиция — я зажат здесь, загнан на экваторе в дыру, которая плещется и сочится. КТО ТАМ?

Словно в насмешку, прямо передо мной лежит огромное желтое пятно Внешней Монголии, простирающееся до синих границ недоступного Тихого океана; название, как удар кулаком: Джунгария! Ради этого слова я готов обежать половину земного шара! А я здесь, словно Крэббот, снаряжаю нереальные караваны в пустыни, которых больше не существует, натягиваю ложные паруса, в которые никогда не подует ветер. Можно было бы спеть так:

Мы больше не будем гнаться за "Пилигримом",

Лавры срезаны;

Мы выстроимся по четыре человека в ряд И отправимся в очередной отпуск. Мы станем легкими и прозрачными только

тогда,

Когда превратимся в пыль. Будем ли мы освобождены... -Довольно!

Грегори смотрит на кулак на столе, он улыбается.

— Что? как Крэббот?

— Куда ехать, Грегори, куда? Все закрыто.

— Тебе не хватает карт?

— Ты наивно выглядишь со своими картами.

— Наивно... но что делать? Построить свое гнездо и откладывать яйца, как говорит Крэббот? Развести свой сад, разбить огород на случай, а вдруг там вырастет редкая тыква?

Его улыбка крайне меня огорчает.

— Наивно? В таком случае попробуй уехать без ничего, без гитары, имея только руки негра и билет на нижней палубе, и ты сам увидишь.

Он смеется надо мной, и это приводит меня в отчаяние. Никто мне не верит.

Конечно, мои карты абсурдны, настолько абсурдны, что когда-нибудь они утратят всякий смысл, но я буду богат на пяти континентах, не считая всех остальных... абсурдны, и все-таки я знаю, что за всеми моими путешествиями есть путешествие, которое поможет отыскать мою страну.

— Зачем тебе ехать?

— Не знаю... мы такие юные перед миром вещей, понимаешь, совсем легкие — почти новорожденные. А кончаем тем, что кладем вещи себе в карман. И тогда все проиграно, надо начинать сначала.

— В таком случае поезжай.

— Но куда? Я не могу остаться и не могу уехать, я задыхаюсь. Но я верю, отчаянно верю. Нужно, чтобы что-то произошло...

— Быть может, нужно действительно родиться? Только истинная жизнь не здесь. Я как будто где-то рядом, на границе, как вот эта река, что извивается между желтым массивом Гоби и зеленой сибирской тайгой, и даже не река — отсутствие чего-то... того, что прорвалось во мне однажды в немецкой камере. Тогда я оказался раскрытым.

— Послушай, Грегори...

Я по-прежнему слышу звон циркулярной пилы за стеной: мое зияние напоминает воронку, которой нечего втягивать, кроме душераздирающего визга пилы.

— Послушай, что я тебе скажу. Я сидел в камере смертников, в гестапо, во время войны. Мне было двадцать лет, как раз пятнадцатого ноября...

Пяденицы кружат вокруг керосиновой лампы и натыкаются на стекло. Люди повторяют одну и ту же историю и натыкаются, натыкаются на невидимое стекло. И так без конца.

— Каждое утро я ждал шаги в коридоре. Просыпался, когда еще не было трех часов, и ждал. Было холодно и темно, пахло мочой — в углу стояло ведро... Я прислонялся к стенке, завернувшись в одеяло. И не слышал ничего, кроме своего сердца, которое громко стучало, — я состоял из одного сердца! оно билось в пустоте... Прижав колени к груди и обхватив их руками, я словно старался что-то удержать, но ничего не мог удержать, ничего, кроме барабанящего сердца и отсыревшего одеяла с запахом конского волоса... Я был ночным утопленником, я цеплялся за ночь обеими руками.

Нет, смерти я не боялся, не это. Небытие в жизни страшнее, чем смерть.

Рядом с тюрьмой была лесопилка. Шесть часов в день там пилили дрова. Циркулярная пила... она вращалась, мелодично повизгивая, потом вдруг входила внутрь и вырывала все — словно вспарывала живот — с мучительным стоном в самом конце. После чего все повторялось: сначала — песня, потом — вспоротый живот. Во мне ничего не осталось, понимаешь, НИЧЕГО. Я был опустошен, ограблен, выпотрошен до мозга костей... Кожаный мешок, в который на протяжении двадцати лет кто-то — книги, родители, учителя — складывал свои отходы... все время кто-то и никогда я сам.

Пожалуй, я казался себе героем. Несчастный герой! Еще одна героическая глотка для других. Для себя — ничего. Ничего, ни секунды для себя. Я прожил двадцать лет скоморохом и скоро умру для всех. Что такое "я"?., не знаю — щель, в которую все глубже входит циркулярная пила...

И тогда я решил все изменить. Это не было бунтом против других, это не было лицемерием. Клянусь тебе, я излечился от "липы". Но чуда по-прежнему нет — вот в чем ужас... уже десять лет со мной происходят самые разные вещи, какие угодно, кроме истинной.

— Так выйди из себя!

— Я только этого и хочу!

— Послушай, Иов, я знаю то, чего не знаешь ты. Я даже знаю, что ты ищешь, растрачивая уйму сил и времени. Ты просто теряешь время. И не страну надо покидать, а тело, как снимают одежду перед сном, но сохранить при этом ясную память. Обычно все забывают... только не смотри на меня такими удивленными глазами — да, надо выйти и прогуляться. Неужели ты думаешь, что вся жизнь проходит в одном теле?

Глупость, конечно, но мне вдруг показалось, что Грегори гораздо больше, чем его тело, что он выпирает из своего тела. И эта рубашка в красную клеточку...

— Это нетрудно, нужно только сосредоточиться. Ты уже готов к этому, я знаю. Собери внутри все свои силы, не растрачивай их снаружи — и погружайся! Ты избежал смерти в камере, возможно, потерял сокровища, но теперь переходи к другим вещам! Все происходит в другом месте, понимаешь?

Грегори взял меня за запястье. Я почувствовал что-то очень сильное, какую-то вибрацию, которая хочет проникнуть в меня и меня переделать.

— Если хочешь, я научу тебя. Выходить совсем нетрудно, надо только немного привыкнуть. И тогда, уверяю тебя, начнется настоящее путешествие.

Голос у Грегори очень тихий, словно он шепчет, но какая в нем уверенность! У меня такое впечатление, что он вокруг меня, что он меня обволакивает.

— Люди не знают... Они как принцы: живут на краю огромного мира и выглядывают в окошко. Они думают, что сны — это выдумки. Впрочем, они не умеют видеть сны. Они думают, что для этого нужно ложиться в кровать... что для того, чтобы видеть чужие страны, нужно путешествовать, а для того, чтобы лететь, — садиться в самолет...

Он медленно вытирает свои влажные руки. Пальцы правой руки очень худые и деформированные, с бурыми мозолями на фалангах. Грегори словно околдовал меня.

— Есть опасные зоны, где кишат обращенные внутрь преступления людей, их страсти, их горестные истории. О, если бы они увидели те ужасные мелкие сущности, которые жиреют от их зла... и они еще считают себя хозяевами! Ты пройдешь это, если не испугаешься, и тогда тебе откроется мир бесконечных приключений.

Что за властью наделен этот человек?.. Неожиданно он взглянул на меня. Его глаза пронзают меня, как бурав.

— Слышишь, Иов, ты покидаешь тело, как старое отрепье, ты видишь прекрасный сон: я могу тебя этому научить.

— Ты хочешь этого.

Палец Грегори медленно движется по столу среди лужиц водки, касается моей ладони. Я делаю попятное движение.

— Ты мне не веришь?

— Верю...

Часы со звоном надтреснутой тарелки отбивают два часа. Неужели только во сне можно открыть дверь, а в реальной жизни — нет? Жизнь все время обманывает тех, кто верит в небо, но еще больше тех, кто верит только в жизнь.

— И наступает мир, Иов, ты покидаешь сцену и видишь все издалека...

— Я знаю... Я курил опиум в Индии, чтобы заглушить себя. Пробовал и другие наркотики, которые вызывали бред и давали мне покой... чего я только не пробовал! Особенно опиум — черное чудо — черная ложь. Но что может от него измениться, скажи мне? Пришлось очищаться от ядов: я подыхал, как скотина. О-о! Не я сам хотел этого — я бы всю жизнь курил опиум — внутри меня был кто-то другой. Мне нужно что-то другое, понимаешь, другое!

— У меня секретов больше, чем ты думаешь, Иов, и пресечение дорог бывает иногда очень любопытным. Если хочешь...

Едва уловимый отсвет блеснул в его глазах. Не уверен, что я это видел, но все во мне сжалось.

— Поехали со мной, бросим Кайенну. -Нет.

— Тогда что? Лес, змеи, хижина, как Крэббот? -Нет.

— Но чего же ты хочешь, в конце концов? Остаться в бухте?

— Нет.

Он резким жестом подхватывает свою гитару -и я снова один.

Я не среди этих и не среди тех. Я где-то в другом месте. Я не принадлежу ничему, никому, -НИКОМУ, вот в чем истина. Можете все время бежать за мной, но вы меня не поймаете! Я есть то, что в глубине моей души — гранит и пламя — неприкасаемое, ничему не поддающееся, сверкающее, как молния.

Невыносимое "я", неприкасаемое для меня самого! Если бы я мог ухватить то, что я есть, что все время ускользает ото всех и от меня, то, возможно, все примирилось бы и было спасено. Я принял бы мир, все стало бы "да", светом и тишиной.

— Любопытно, Иов, но всякий раз, когда я на тебя смотрю, я вижу две твоих судьбы, две возможности, одна из которых как бы тень другой. В тебе это очень четко, очень ясно...

Грегори не сводит с меня глаз.

— ...и как раз в том углу, где самая густая тень, там самая сильная возможность света. Я не могу это объяснить... но это отлично видно. Излечение происходит через боль.

Не знаю, впрочем, зачем я тобой занимаюсь, ты упрям, как осел, и безумно самолюбив.

— Нет, нет! Я не самолюбив, у меня демон внутри, он без конца меня тянет... наверное, это он заставляет меня карабкаться, иначе меня засосало бы на самое дно. Я то и дело выбираюсь из ямы — и так без конца.

— Я предлагаю тебе выход, а ты отказываешься! Ну что ж, оставайся там, где ты есть. Полиция поможет тебе отыскать твое предназначение. А пока можешь убивать время с Крэбботом.

— Убивать время!

Я как будто остолбенел. Вот оно, прямо перед глазами: концентрационный лагерь, спуск к реке...

— Да, убивать время, именно так, Грегори! Я в таком состоянии, будто меня укололи.

— Ведь есть и другое время, послушай, я видел это однажды... Нет, я не в силах объяснить... Но это правда. Здесь ложное время, которое ничего не значит, серое, густое, свинцовое, время, в котором постепенно сгнивают, где ты — ничто, где ты только ешь и работаешь. Время, которое пахнет трамваем и кухней. Я знаю, Грегори, как же я мог забыть! Позади время легкое, позади — время живое! Я узнал это в концлагере — время оказалось настолько израсходованным, что я увидел через него свет.

И вот я вспоминаю ту странную вещь, которая родилась одной ночью.

Строем по четыре человека, с лопатой на плече, мы выходили, едва забрезжит рассвет. Augen gerade aus, нас считали, как скот, и обыскивали в поисках клочка газеты или картона, засунутого тайком под одежду. И с тупым звуком в тишине, механически сыпались удары — они сыпались ежедневно; каждый день на заре мы выходили строем по четыре человека, чтобы пережить то, что не имело конца, все тот же кошмар, вечно повторяющийся в застывшем и необъятном времени, в безвозвратном времени, затерянном где-то вне мира.

Все мы были перемешанные и безымянные тени с бирками; иногда это смутно вспоминалось, после того как проходил убийственный страх, — мы сами были как легенда.

Каждый день мы умирали в тех, кто умирал, переживая одно и то же подобие смерти, чтобы снова и снова продолжать жить в этом множестве, где каждый был всем и никем, ошеломленные бессмертные с маленькой биркой, выходящие по четыре человека, — механизм никогда не умирающий, копающий могилы, в которые он никогда не упадет, с глазами, устремленными вперед, в зияющую вечность.

Мы шагали через застывшую зарю в фантастической стране, где поля, засаженные свеклой до самой реки, насколько хватало глаз стирались и тонули в молочном тумане, — глаза глядели прямо на солнце в белой, как полотно, дали.

Я искал всюду одну-единственную вещь, я был как ребенок, который ее потерял. Что оставалось еще терять, кроме используемого не по назначению времени, где упорствовали голод, холод и страх, -чудовищное отсутствие? Что оставалось?

Я углублялся в этот застывший рассвет через мертвые годы, в глубь той же пропасти, как бы сквозь сон длиной в двадцать лет в обратном направление. Я снова и снова поднимался по туннелю в поисках знака, чтобы убедиться в самом себе, но становился все более хрупким и оголенным, словно готов был вернуться в чрево матери, не оставив позади себя ни одного дня, ни одного проблеска света, чтобы сказать, что я родился, ах! такой оголенный в этой заре.

Все напрасные годы выскальзывали из моих холодных рук, словно морской песок просыпался сквозь пальцы моего детства, и медленно-медленно в глубине памяти трепетали какие-то хрупкие золотые песчинки, настолько хрупкие, что они были ничто, хотя в них было все.

Там, в глубине, как капелька света, — была улыбка, которую мать влила в меня своей любовью... А еще дальше — запах фикуса и гвоздики, как в тот день, когда я бегал по песчаным равнинам среди колючего кустарника, задыхаясь, бегал на ветру под шум прибоя по необозримым равнинам, как будто для того, чтобы ухватить... не знаю что, быть может, крыло ветра на кончиках листьев жимолости или утесника, где кончаются впалые тропинки, — этот запах внезапно и мучительно вошел в меня — словно это было уже слишком... и я бросился на мох в диком порыве, с шумом прибоя в венах и с криком в сердце, чтобы высвободить этот излишек любви, и из меня словно вырвалась чайка и взлетела, чтобы продолжить свой полет дальше, туда, к морю, где кончаются песчаные равнины, где больше простора...

Все это было так хрупко, все это было ничто и все... то, что я привез в своих трюмах из напрасного путешествия — запах, улыбку — единственные маяки в окружении бедствия, единственные секунды, когда я вздохнул полной грудью. Все остальное было темнотой, все остальное было ложью.

Мы шли к реке, глядя на белесое солнце, плавающее в тумане, по четыре человека, с лопатой на плече, и я прижимал к себе это тепло, словно оно могло разбудить настоящее солнце, сильный ветер, доносящий запах жимолости и укропа, и развеять обманутую любовь. Я шел, несчастный золотоискатель, в большом лесу памяти, шел наощупь к сокровищу, скрытому в пелене лет...

И был еще один такой же вечер, когда мы стояли на якоре в порту, на борту " Сюзанны", когда все смолкло под дозором мирного маяка. Вибрировали только ликтрос рангоута да далекие голоса на набережной, мерцали звезды в небесной качке, и плеск зябкой воды о днище напоминал легкие-легкие руки, которые стремились разогнать тени и открыть внутри едва уловимую танцующую радость.

Я сжимал эту радость точно так же, когда мы спускались к реке среди свекольных полей, и напрягал свой слух для того, чтобы снова услышать дрожь ликтроса и легких рук, разгоняющих тени.

И тогда вспыхнула капелька света с привкусом подсоленной слезами любви. И тот же запах укропа дрожал, как робкая насмешка, радость трепетала в венах лаской счастливого острова с норд-вестом и бризами. Я уже не был рабом, опустошенным холодом, голодом и страхом, я готов был бросить вызов обманчивой тьме.

Я с усилием продвигался вперед, словно желая схватить что-то вдали от себя, но мне уже не нужны были знаки, а нужна была вещь, и я толкал свой старый корабль чтобы он смог, наконец, коснуться волны... быть может, там, на острове сокровищ?

И тогда что-то прорвалось.

Ах, фальшивая ночь! Фальшив и я, тот самый, что идет в строю по четыре человека, с лопатой на плече! Я был оглушен счастьем, я хотел прикоснуться к вещам, взять чужие руки в свои, я воскрес из мертвых. Ложный брат снаружи! Я был внутри, как легкая улыбка. Ложное солнце, ложное страдание! Во мне разгоралось пламя, чтобы сжечь все тени, возникал ветер, чтобы вымести прочь всю ложь.

Разве могло мне навредить оружие этих фальшивых людей и их крематории? Я был тем огнем, что сжигает огонь. Я был неуязвим и свободен, абсолютно свободен. Я был улыбкой и пламенем в глубине сердца. Я был ветром, который не стихает, ароматом буйной весны, я был пространством и песчаной равниной, я был криком чайки и плывущим в небе созвездием. Я был радостью и щебетанием ласточки, я был светом, преодолевающим темноту ночи, — островом света, заполненным белыми птицами.

Я дошел до реки, словно несомый дуновением, с улыбкой, которую посылала любовь.

— Грегори! Это открывается однажды в жизни, а потом превращается в жажду. Почему? Ну почему же?.. Возможно, я двадцать лет прожил для этой единственной минуты... и больше я ничего не вижу.

— Потом что смотришь наружу и носишься повсюду, как шальной! Как же ты можешь что-то увидеть?.. Если полиция упрячет тебя в тюрьму, она, пожалуй, окажет тебе услугу!

— Мы очень плотные, Грегори, плотные, как панцирь черепахи. Нас много, это создает экран. И мы забываем, забываем...

Я таскаю за собой разных людей — и это удручает — и каких-то животных. Я побывал на разных континентах, забирался в самые разные шкуры. Я исповедовал разные религии, на берегах Нила я поклонялся Сехмет, которая невероятно меня увлекла, и ничего не требовал от нее взамен. Надо пройти весь круг, Грегори, а он не имеет конца. Я набит хламом, который не в силах из себя вышвырнуть, — я любовник, аскет, неутомимый обжора, я негр, монгол, фараон, я причастник, отцеубийца, а иногда у меня вырастают крылья — настоящий карнавал — тут уж не до смеха.

Я хотел быть актером, представь себе, это мое первое призвание. Всю зиму я посещал классы

Дюллена; он играл в театре Бланш или Клиши, сейчас не помню. Я хотел сыграть все роли, понимаешь, одеть все костюмы, быстрее, быстрее, а потом сбросить все в гардеробе! Кончилось тем, что я остался нагишом и посыпал себе голову пеплом, как святые в Индии. Тогда я пошел воевать — в этом был свой смысл. Я жаждал попасть в " спецчасть" — столь велика была моя жажда разрушения, я готовился к поездке в Солесмес, и как раз В ЭТО ВРЕМЯ меня арестовало гестапо. Какое счастье!..

Мы без конца ходим по кругу.

В каждом из нас множество "я", которые вихрем кружатся в теле, внизу, вверху, повсюду, как безумные планеты вокруг таинственного солнца. Ты путешествуешь. Бесконечные путешествия от одной планеты к другой, из Индии в Кайенну, к черту на рога и не знаю уже куда, через жизни и жизни, от одного "я" к другому, к десяткам других, где одни более истинны, чем другие, более категоричны и вообще напоминают динозавров. И ты становишься непреложными истинами, неопровержимыми системами, разнообразными опытами, которые сталкиваются и пожирают друг друга и пожирают нас -свора враждующих братьев. Так где же истина, где она? Всякий раз кажется, что ты достиг абсолютной истины, истины неоспоримой, и ты становишься перед ней на колени, и все остальные химеры исчезают, как сон, а потом обнаруживаешь, что мечтал о чем-то другом, и отрицаешь ее или забываешь. Истина сегодняшнего дня становится мечтой дня завтрашнего, и мы кружимся и кружимся, от одной планеты к другой — неутомимые скоморохи.

Этого круговорота не избежать, Грегори, вот в чем ужас, ведь мы должны все понять, мы не можем оставаться одним человеком, крохотной личинкой, искоркой света, капелькой истины...

Ничего невозможно понять, пока не поймешь все.

И потому продолжаешь идти, словно для того, чтобы израсходовать все это множество "я", чтобы исчерпать все роли — бесконечный путь через бесчисленные "я", через замурованные сознания, которые вращаются вокруг своей оси. Проходят годы, а то и жизни, пока ты не впишешь, наконец, в себя одну крохотную капельку истины. И ночь, все время ночь, постоянное возвращение смерти, ибо без нее мы то и дело повторяли бы то же самое, а ведь нам надо идти вперед, надо все пережить, быть всем.

Но однажды, когда ты достигнешь предела, когда иссякнет твоя молитва и твое замутненное сознание утомит тебя, когда перестанешь понимать что-либо умом и обнаружишь, что ничего не достиг, когда, словно брошенный ребенок, будешь звать на помощь, когда все — и дрожащая пустота, и глаза -станут прозрачными потому, что ничего не видят, тогда что-то разрывается вдруг вдалеке, а может быть, совсем близко, и в одну секунду в солнечном луче вспыхивает обнаженный и сверкающий фонтан: все оказывается взаимосвязанным. Ты коснулся центра, истинного вечного Я... я знаю, знаю, я был слеп, но однажды, достигнув предела усталости и страданий, обнаружил в темном панцире трещину, и вот — улыбка и свет! Я услышал, как радость запела на умирающей заре, которая, казалось, готова была занести снегом весь мир, и еще и еще, под ледником одиночества и ненависти — радость... словно память, возвращающаяся из глубины ночей, фантастическая память, где все нанизано на одну нить, в одну огненную гирлянду: память обо всем, чем ты был, от чего отказался, кого уничтожил, кого любил, над чем в поте лица своего трудился в разных телах, болезненных и узловатых; и тогда ты все поймешь, все станет ясным, все будет охвачено единой любовью. Время умирает.

Тайная вечность — там, в молчании сердца, как остров света в прибое миров. Грегори, именно это я и ищу, то, что я уже видел.

Дождь продолжает лить. Эжени похрапывает на прилавке между своим мятным ликером и " Мон-тань Пеле". Грегори бросил гитару на скамью и, обхватив голову руками, смотрит перед собой. Скоро наступит рассвет — еще одно загубленное Рождество.

— Ты рассуждаешь, как мистик.

— Никогда в жизни им не был.

— Они тоже говорят о вечности.

— Я не мистик, я антропоид, который не желает быть антропоидом, понимаешь, даже крещеным, а хочет стать сознательным, полностью сознательным. Вот и все. Мне нечего делать с теми, кто молится " бедные-рыбаки-молитесь-за нас".

— Ты только что говорил о Солесмесе!

— Мне просто захотелось тишины. Что же касается сознания, то все знают только одно сознание -то, которое они исповедуют. А я — за другое, за то, которое завоевывают.

Понимаешь, Грегори, нужно соединить то, что внутри, с тем, что снаружи, остров света с остальным миром, видение с действием, сознание с жизнью. И действовать в этом мире, а не в гималайских пещерах, не в монастыре и не в бухте, не в тех местах, где копошатся внутри и где нет ничего другого.

Нет, я не мистик, поскольку они не стремятся изменить жизнь, я искатель. Мир — этот поиск, его надо завершить.

— Завершить?

— Ты считаешь, что этот мир завершен?! Бакалейщик-мыслитель — триумф человечества! Мы еще не закончили виток, Грегори.

Наш секрет — здесь, на этой земле, в этом теле, а не вверху. Я знаю: надо разорвать темную завесу и погрузиться в свет. Он здесь, однажды я его видел, и если мы не видим его постоянно, то лишь потому, что наш инструмент для этого еще не годится. Понадобились целые исторические эпохи для того, чтобы одна-единственная мысль расцвела на стенах наших пещер, а ведь внутри нас их множество, они рассчитаны на тысячи и тысячи лет.

Ах, Грегори, я понял, что ночь, ненависть, зло лишь иллюзия наших глаз, заблуждение ума, что страдания — это ложь, ужасная ложь, что истина -это радость и она повсюду, что мы можем сбросить маску, которая приковала нас к ночи, к мертвому королю в варварских подземельях, что уже родился светлый король. Пора, Грегори, пора; нужно залечить рану, оставленную в нас двадцатью веками веры в потусторонний мир и в распятие, уничтожить трещину, отделяющую человечество от Бога.

Тысячелетиями мы упорно предавали землю ради духа, а дух ради земли, но они — единое целое, как равнина и ветер, как улыбка и губы. Я знаю, знаю, надо излечиться от неба, поверить в свое тело, поскольку оно заключает в себе вечную радость, в землю, где созревает чудо света. Пора полюбить ее нивы и вымолить ее радость.

Разгадка — в сознании. Необходимо изменить сознание.

Горящие кончики фитилей дрожат в бараке; скоро они погаснут. Очень похоже на алтарь — между золотом тростниковой водки и антильскими олеографиями. Возможно, убегая, Бог спрятался здесь под прикрытием креолки с золотыми кольцами? Я тоже здесь, еще один негр!

Необходимо все время жить словно в молитве, необходимо иметь такую потребность, которая родила бы нового человека, человека радостного и ясновидящего, подобно тому как жажда Колумба, на стрингерах его галиона, родила Новый свет.

Вера — наша единственная магия.

Желание — наша единственная власть.

Я слушаю. Я исступленно вслушиваюсь в дождь, в тиканье ходиков, вслепую путешествую в чреве дождя. Я слушаю так напряженно, что превратился в сплошное молчание, в предельное молчание, за пределами которого во мне что-то должно взорваться. Что-то должно произойти, нужно, чтобы оно произошло, оно уже здесь, почти здесь. Я слушаю, затаив дыхание, как Крэббот слушал свою сумасшедшую креолку, боюсь спугнуть. Оно вибрирует вокруг... необходимо все оборвать — дыхание и все контакты, чтобы подключиться к нему, не нужно ничего, кроме него...

Грегори тоже что-то почувствовал. Он сидит неподвижно с широко открытыми глазами. Я невероятно измотан, удивительно, что я еще жив, во мне осталась одна душа, готовая воспринять не знаю какой вопль.

Господи, Господи!..

Какой-то голос во мне взывает помимо меня. Боже!..

Но какой еще Бог, если храмы пусты и боги мертвы?

Незнакомый Бог, рождающийся Бог... Уже многие тысячелетия мы пребываем в земном иле, несчастные, разобщенные. Без передышки идем от одного существования к другому, угнетаемые многочисленными тиранами, обожаемые не единственным богом, страдающие не в единственном лагере. Мы постоянно надеемся на безусловное преображение, на землю Ханаанскую, на мир человеческого братства. Наши боги поистерлись, словно песок от морского ветра, но мы все равно связаны друг с другом, как море и песок.

Господи, Господи, ты не тот далекий и недосягаемый Бог, не тот, что вечно распят. Твоя земля не проклята. Твоя земля вовсе не приманка, не тюрьма, из которой хочется бежать в потусторонний мир, в пустой рай, откуда мы возрождаемся снова и снова, волна за волной.

Господи, тело вовсе не проклято, сердце имеет другие ритмы, люди величественнее, чем нам кажется. Господи, в глубине нашей ночи, в преддверии мрачного атомного апокалипсиса, неужели ты оставишь нас одних, не пробудившихся, как скалу среди необъятного моря, готовую себя уничтожить?

Господи, мы столько прошли после древней ночи, но наш путь не кончается на этой светотени, на слепом разуме, который разделяет и вносит раздор, на бессильном сердце, годном только для слез и стенаний. Богоявление было обещано земле, тело имеет твой отблеск, тело предназначено для того, чтобы стать одеянием твоего света, как море предназначено для зари, повсюду разливающей радость единого Солнца.

Господи, Господи, мы такие неуклюжие с нашими руками, сердцем, головой, но, несмотря на это, наша любовь стремится стать необъятной, как вселенная. Мы хотим удержать вечность в своих руках, свет в своем взгляде. Господи...

Господи, ты вовсе нам не чужой. Ты — это мы сами, ты скрываешься сам в себе. Твой блеск -здесь, на земле, в теле, об этом свидетельствует наша величайшая мечта. Господи, мы столько прошли, мы ждем тебя тысячи и тысячи лет, мы устали от наших стен, мы погибаем от наших знаний, так ничего и не узнав. Ах! пусть люди снова соединятся с морем, пусть небо соединится с землей, как чайка с волной. Пусть все прояснится, Господи!

Что-то шевельнулось во мне, где-то очень далеко, на другом берегу. Я четко это улавливаю. Но какой зов? Какой ответ?.. Все время чего-то не хватает.

— Тебя ищут!

Абсурд, но сердце у меня сжимается, словно за мной по пятам гонится гестапо.

— Там, за окном.

Он прижался носом к оконному стеклу. Два пылающих глаза — Росс! Искатель розового дерева... и тут же исчез. Одним прыжком я оказался у двери.

— Росс!

Он не отвечает... Шагает под дождем. Руки в карманах, идет один по набережной, неуклюжая спина согнулась, словно под тяжестью.

— Росс!

Он не ответит, я знаю. Он тоже идет неизвестно куда, скрывает в себе свою тайну. Бухта струится вокруг своими водами, тенями, терпким запахом пресыщенной земли и гнилых водорослей.

— Кто там?

— Датак, приятель...

Грегори кладет мне руку на плечо. Вместе мы наблюдаем за дождем, за этой тяжелой тенью, которая где-то там исчезает. Склонившаяся мачта "Святого Людовика" напоминает останки корабля, затонувшего после того, как он прошел в ночных глубинах двадцать тысяч лье.

— Если бы ты знал, Иов, как мы одиноки!..

Я молча слушаю, что он мне скажет. Слушаю, как под дождем надвигается катастрофа, печать которой лежит на всех лицах. Мое сердце сжимается в комок, как дитя в утробе матери, как две руки в порыве страдания. — "Большая голубая яхта, слышишь, Иов, с белоснежными парусами..." — и самолет Венсана взрывается в небе. Крэббот, Росс и многие, многие другие — мы все знак чего-то, искатели приключений без приключений, идущие по волнам... Знак чего? Вымощенные пути рассыпают искры, проникают в глубь ночи, в глубь развращенного времени, где мы бьемся над решением задачи, мы, носители великой тайны, которую не в силах разгадать.

Прислушайся, брат... не наша ли это одинокая и потерянная тень движется под дождем, словно тень ангела, который давно уже перестал стучать в двери и до зари бродит в поисках единственного среди обломков этого кораблекрушения света?

Нас слишком много — незаконнорожденных детей, креолов неба и еще невозделанной земли. Наша родина еще не родилась, наш род рассеян. Иерусалим мертв, и мы, как Вечный жид, бродим по всему миру.

Что же нам остается? Мы не вхожи к этим хозяевам жизни, мы не вклиниваемся в их машину. Значит, оставаться здесь и ходить по кругу, как ослы на привязи?

Когда-то мы были крестоносцами, иоаннитами, паломниками, разбойниками на дорогах Китая — все это я прожил, все понял — мы были конквистадорами, хаотическим нагромождением вещей; я повсюду искал свои следы... этот мир закрыт. Этот мир завершен, он весь нанесен на карту, от Амазонки до Эвереста. Искать приключений нужно в другом месте!

Нам ничего не остается, кроме фальшивок, называемых революциями, да возможности бессмысленно умереть с какими-нибудь покинутыми Богом черными собратьями во имя протеста против порядка, который нас убивает... Мы — последние сыновья Нуньеса де Бальбоа без Тихого океана, последние катары, созревшие для мирской инквизиции. Мы живем в эпоху инквизиций и концлагерей, нам нет в ней места. Мы не входим ни в какие рамки — нас хотят обстругать, мы — бесполезные дощечки, пригодные разве что для костра.

О, я знаю их наизусть — и здесь, и в любом другом месте, на всех дорогах, на всех абсурдных дорогах, я знаю этих белых ворон, бунтарей против всего, против себя, бродяг, которым нигде нет места. Чего же мы ждем?

Мы — свидетели, мы — скорбные архангелы рушащегося мира, дети новой расы, которая еще не родилась, но уже вибрирует в нас, словно ветер, несущий в себе угрожающий вихрь и новые семена. Я не знаю, что мы хотим сказать, наш оракул скрыт за семью печатями, наши мечты смутны, знаки противоречивы. У нас нет ключа. Но мы стоим на новом пороге и стучим, стучим, подобно той лесной обезьяне, что захотела стать человеком. Мы теряем себя в бунте, в гордости жертв, в гипнозе отрицания, в опустошенности и грезах. Но наш смысл вовсе не в том, чтобы стать жертвами или от всего бежать; он выше, чем бунт.

Наш смысл в том, чтобы стучать в ночь, как стучат дети, пока дверь не отворится.

1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   13

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск