ббк с


Названиеббк с
страница7/48
ТипДокументы
filling-form.ru > Туризм > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   48

Список литературы:

1. Ганкина Э.З. Детская книга вчера и сегодня. По материалам зарубежной печати. М., 1988.

2. Ганкина Э.З. Художники в современной детской книге׃ Очерки. М., 1988.

3. Ганкина Э.З. Русские художники детской книги. М., 1963.

4. Герчук Ю.Я., Лебедев В.В. Избранные детские книги советских художников. М., 1976.

5. Кон Л. Советская детская литература 1917 – 1929. М., 1960.

6. Кузнецов Э.Д. Иллюстрация как часть книжной графики. // Книга. Исследования и материалы. Сб. 3. М., 1960.

7. Лебедев В.В. О рисунках для детей. // Художники детской книги о себе и своем искусстве. М., 1987.

8. Лебедев В.В. 10 книжек для детей. Л., 1976.

9. Лебедев Е.В., Черных Р.М. Искусство художника-оформителя. М., 1981.

10. О партийной и советской печати. Сборник документов. М., «Правда», 1954.

11. Петров В. Из истории детской иллюстрированной книги 1920-х годов. В сб. «Искусство книги 1958 – 1960». Вып. III. М., 1962.

12. Сидоров А.А. История оформления русской книги. М., 1964.

13. Сидоров А.А. Искусство русской книги. В сб.׃ Книга в России. – М., ГИЗ, 1924. Ч. II.

14. Сушанская В. В.В. Лебедев как художник детской книги. В сб.׃ О литературе для детей. Вып. 3. Л., 1958.

15. Художники детской книги о себе и своем искусстве. М., 1987.

16. Шомракова И.А. Детская книга в Госиздате. // Книга. Исследования и материалы. Сб. 34. М., 1986.

ПРЕДМЕТ ПУБЛИЧНОГО ОБЩЕНИЯ – HOMO LOQUENS
Гагарина Наталья Николаевна

кандидат филологических наук,

Шквырина Анжелика Вячеславовна

старший преподаватель

Удмуртский государственный университет

г. Ижевск

Эти материалы прошли апробацию в процессе преподавания дисциплины «Риторика» на специальностях «Филология», «Связи с общественностью», «Организация работы с молодежью», «Культурология» с 2005 по 2011 годы.

Отправной точкой в понимании риторики XXI века (неориторики) в нашем исследовании принимается позиция профессора Е. Н. Зарецкой: «Риторика в широком смысле слова есть некий тип филологического мировоззрения, который составляет часть духовной культуры человеческой цивилизации. Это методология гуманитарного знания /…/» [4, с. 3], иными словами – это философия речевого общения (см. работы С. С. Аверинцева, А. Ф. Лосева, Л. К. Граудиной, А. К. Михальской и др.).

Современные научные парадигмы в большинстве своем реализуют так называемый антропоцентрический подход, то есть обращенность к человеку, к его внутреннему миру и внешнему поведению. Поэтому риторика в первую очередь использует методы психологии общения. Они призваны изучать человека как представителя своего вида, уникальную личность и одновременно – социальное существо. Совершенно очевидно, что в систему человеческого поведения, «взаимодействий» входит мыслительная и речевая (иначе – речемыслительная) деятельность, не имеющие аналогов в животном мире, поскольку только человек рождается со способностью к языку и реализует эту способность на протяжении всей своей жизни в социуме через общение вербально-невербального характера.

Таким образом, речевая коммуникация – это средство и результат человеческих отношений в обществе. Речевые средства носят, с одной стороны, универсальный характер, а с другой – глубоко индивидуальны, причем до такой степени, что мы без труда различаем людей в процессе «узнавания» их «стилистического комплекса» – идиостиля (через тембр, интонацию, экспрессию, выбор лексем и грамматических конструкций и пр.). Языковые универсалии делают возможным общение через понимание (в макросреде), а социолекты помогают нам оценить собеседника с точки зрения его социального положения, среды, в которой он воспитывался и получал образование (микросреды).

Говоря о homo loqens, мы в первую очередь сталкиваемся с поиском общего в процессе речевой коммуникации. Проблема разобщенности кроется в разнице соотношения макросреды, микросреды и так называемой малой группы. Основные свои характеристики мы обретаем через личный, индивидуальный опыт общения: он действительно уникален в совокупности своих компонентов, начиная от семейных отношений, через социальное взаимодействие в детском саду, школе, других учебных заведениях, с друзьями и т.п. Это и есть микросреда и «малая группа». Это своего рода матрица, модель поведения в условиях микросреды, включенных в более широкую и разветвленную систему макросреды. «Макросреда – это общество со своей наукой, культурой, идеологией, законами, общественными нормами и т.д. Местом встречи микро- и макросреды, гранью, на которой они взаимодействуют, является малая группа, где протекает жизнь каждого из нас» [8, с. 9].

Возвращаясь к понятию общения как фактора психического развития человека (homo loqens), вспомним о его многофункциональности. Е.И. Рогов предлагает выделять пять основных функций общения:

  1. Прагматическая, которая реализуется в процессе совместной деятельности людей. Можно эту функцию обозначить как «общение для совместной пользы».

  2. Формирующая, которая проявляется в процессе становления человека как личности. Без полноценной реализации этой функции с самого рождения человека (и даже раньше) и в течение всей его жизни личность ощущает чувство неполноценности, одиночества, а крайним проявлением такой «нереализации» становится «синдром Маугли».

  3. Функция подтверждения «проявляется в том, что только в ходе общения с другими людьми мы можем познать, понять и утвердить себя в собственных глазах. Желая убедиться в признании своей ценности, человек ищет точку опоры в других людях» [8, с. 12]. Страх равнодушия есть проявление состояния «неподтверждения». Именно поэтому некоторые предпочитают быть замеченными в любых, пусть даже нелицеприятных, проявлениях, нежели пребывать в забвении. Поэтому в современном мире так велика роль скандальной популярности известных личностей.

  4. Функция организации и подтверждения межличностных отношений. Эта функция в большей степени связана с проявлением эмоциональных отношений между людьми. Всем понятно, что один и тот же человек в разных обстоятельствах может вызывать у нас разные чувства, вплоть до прямопротивоположных. Даже одномоментно мы можем испытывать противоречивые чувства относительно той или иной личности, ситуации, произнесенной реплики… В такие моменты следует помнить, что это только наша реакция на происходящее и есть возможность включиться в ролевые отношения, не переходя на индивидуальные особенности собеседника, ведь его уникальность так необходима миру.

  5. Внутриличностная функция общения. Это проявление «внутренней речи», диалога с самим собой важно для принятия решений в определенной ситуации, результатом такого диалога становится не просто разрешение внутренних противоречий, выход из конфликта со своими стимулами, реакциями и желаниями, но и конкретные поступки как логическое завершение такого внутреннего результата. В психологии общения «такое «внутреннее общение может рассматриваться как универсальный способ мышления человека» [8, с. 13].

Участников общения принято называть разными терминами, что обогащает речевые возможности синонимическими заменами: коммуниканты, адресант (отправитель сообщения) – адресат (получатель), адресант – реципиент (воспринимающий, интерпретирующий сообщение), собеседники, партнеры по общению и т.п. В процессе общения между его участниками часто возникают коммуникативные барьеры, которые принято подразделять на три типа [8, с. 59–60].

Коммуникативные барьеры – одно из проявлений психологической защиты. С точки зрения психологии, коммуникативный барьер можно квалифицировать как непроявленный психологический акт. По мнению Э. Киршбаума и А. Еремеевой, «каждый психологический акт обладает определенным психологическим потенциалом, он энергетически обеспечен. И это энергетическое обеспечение акта возрастает, если возникает затруднение при его разворачивании, протекании. Происходит то, что в общем контексте исследований стресса Ганс Селье называл «неспецифической мобилизацией организма» [9], или стягивание, «затопление» и моментальная интеграция всех сил к месту задержки, к месту прерыва акта» [5, с. 15]. Эта проблема – «блокировка психического акта» - затрудняет или вообще делает невозможным процесс общения. Кстати, способом психологической защиты совсем не обязательно является пресловутое «избегание»: «чрезмерная эмоциональность, как положительно, так и отрицательно окрашенная, снижает качество исполнения /замысла/» [5, с. 17]. Страх и тревога, вина и стыд, по мнению З. Фрейда, являются первопричинами психозащиты [10, 11]. «При психозащитном снижении страхов /…/ приходится либо полностью вытеснить вину, либо полностью вытеснить влечения» [5, с. 29].

Конфликт с реальностью рано или поздно придется решать, в противном случае не исключены болезненные изменения в психике. Именно поэтому общение с окружающим миром начинается с диалога с самим собой (внутреннего диалога) – и это настоящий труд. Пусть такой диалог не является окончательно оформленным конструктивно, однако он необходим с позиций само-о-предел-ения, моделирования "Я-образа". Этот диалог помогает решать проблемы автоматизации поведения (например, недоведения до стресса, фрустрации) через формирование различных, порою контрастивных сценариев поведения, в том числе и речевого. «Решение проблемы состоит в «новом программировании» психических процессов и новых способов поведения» [5, с. 17]. Эта работа проводится человеком постоянно, а не эпизодически, поскольку общение – процесс динамический, взаимонаправленный (мир <=>человек) и структурирующий, то есть создающий смысл жизни человека. «Воля к жизни заставляет меня жить, даже если я не вижу в этом смысла» [5, с. 21].

Таким образом, общение – процесс осмысленный, напрямую связанный с мышлением человека. Это значит, что не следует забывать: речевая коммуникация не заключается только в передаче информации и наиболее точной ее восприятии/понимании, а распространяется также на процесс формирования/структурирования человеческой психики (человека как личности), а значит, напрямую связан и с эмоциональной сферой человеческого общения. Homo loqens – созидатель своего образа – вербального и невербального, собственной картины мира – внутренней и внешней (окружающей). Повседневная подготовка себя к различным ситуациям представляет собой приобретение новых знаний, накопление сведений из различных областей науки и техники, получение информации из периодической печати, передач радио и телевидения, чтение научной, публицистической, художественной литературы. Постоянное стремление к новым знаниям, расширение сферы своей риторической культуры. Исследования биографий выдающихся людей показало, что самое большее влияние на них оказывали книги.

Список литературы:

  1. Аверинцев, С. С. Риторика и истоки европейской литературной традиции. М., 1996.

  2. Василюк, Ф.Е. Психология переживания. Анализ преодоления критических ситуаций. М., 1984.

  3. Граудина Л. К. Культура русской речи: Учебник для вузов. М.: Норма, 2005.

  4. Зарецкая, Е. Н. Риторика: Теория и практика речевой коммуникации. М.: Дело, 2002. – 480 с.

  5. Киршбаум, Э. И. Психологическая защита. М.: Смысл, 2000. 181 с.

  6. Лосев, А. Ф. Языковая структура: Учебное пособие. М.: Московский пединститут им. Ленина, 1983. 372 с.

  7. Михальская, А. К. Основы риторики: Мысль и слово. М., 1996.

  8. Рогов, Е. И. Психология общения. М.: ВЛАДОС, 2004. 336 с.

  9. Селье, Г. Сресс без дистресса. М., 1982.

  10. Фрейд, З. Психология бессознательного. М., 1979.

  11. Фрейд, З. Введение в психоанализ. Лекции. М., 1991.



РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА «НУЛЕВЫХ»

МЕЖДУ МОДЕРНОМ И ПОСТМОДЕРНОМ
Ерохин Александр Владимирович

доктор филологических наук,

Ерохина Людмила Николаевна

кандидат исторических наук

Удмуртский государственный университет

г. Ижевск

В девяностые годы в России произошла «постмодернизация» общественного сознания, а вместе с ним и гуманитарных наук, в том числе наук о культуре и литературе. Причины этого знаменательного «постмодернистского поворота» хорошо известны. Это, прежде всего, специфический «мягкий» цивилизационный слом, который произошел в Восточной Европе и в СССР на рубеже восьмидесятых – девяностых годов. До сих пор ведутся яростные споры о природе и характере этого события, о том, что это было – революция, реставрация, контрреволюция, закономерный этап развития или что-то еще. Разумеется, кое-кто может возмутиться «мягкой» характеристикой крушения Советского Союза и мировой системы социализма, напомнив о пролитой крови, последующих жертвах и бедах. Тем не менее – сами исторические события перестройки и 1989 – 1993 годов воспринимались большинством российского населения отнюдь не в катастрофическом ключе. В частности, образованный слой в большинстве своем рассматривал происходящее либо индифферентно, либо вполне оптимистично, в контексте ожидаемого «ускорения», «прогресса» и «повышения благосостояния». Свержение Советской власти осуществилось во многом по постмодернистскому «конспирологическому», игровому сценарию, в атмосфере двусмысленных политических спектаклей, как действо с «двойным кодом», по-разному воспринимавшимся экспертами и «массой».

Постмодернистская «ироническая революция» на десяток лет вперед задала способ восприятия культурных и эстетических феноменов в Восточной Европе и Советском Союзе. Эта постмодернистская модель была фактически доминирующей в девяностые годы ХХ и в начале ХХI века. Она и до сих пор влиятельна в гуманитарных науках, не в последнюю очередь благодаря сложившемся интеллектуальному климату, в котором самые авторитетные позиции в поле науки принадлежат западным авторам и их последователям, выражающим в разных пропорциях различные «изводы» постмодернистской мысли – постструктуралистский, неомарксистский, неофрейдистский, феминистский. При этом, при всем уважении к современной западной мысли, она черпала свои прозрения из иного культурного и исторического опыта, так что многое из того, что было сделано зарубежными исследователями, далеко не всегда может быть адекватно применено к российской ситуации.

Процесса «пост-модернизации» не избежало и современное отечественное литературоведение. Исторический перелом рубежа восьмидесятых – девяностых годов, распад СССР и мировой системы социализма, по мнению многих авторов, отразился и в смене эстетических парадигм, в переходе от «миметической», «дидактической» и «познавательной» моделей литературного текста к моделям, построенным на принципах игры и иронии: «Основной принцип такой [постмодернистской – А. Е., Л. Е.] литературы – разрушение жизнеподобия, размывание, разрушение видовых и жанровых границ, синкретизм методов, обрыв причинно-следственных связей, нарушение логики» [2, с. 3].

Во втором томе учебного пособия Н. Л. Лейдермана и М. Н. Липовецкого «Современная русская литература: 1950 – 1990-е годы» (в 2-х т., М., Академия, 2003) называются основные особенности «постмодернистской ситуации» в России (в основном применительно к литературе): это «кризис утопических идеологий» и одновременное «исчезновение реальности» [1, с. 256]. Кроме того, это деконструкция мифа, «диалог с хаосом» [1, с. 259], а также отказ от такой категории реалистической эстетики, как «правда» [1, с. 258]. Постмодернизм выступает здесь как «разрушитель» сразу как минимум двух традиций русской литературы. Это, во-первых, русская классика, в свое время успешно объединившая национальное религиозно-учительное начало и эстетику реализма, дополненную немецким идеализмом и гегельянством. С другой стороны, постмодернизм противостоит и российскому модернизационному проекту ХХ века, осуществленному партией большевиков и поддержанному в литературе специфическим «социалистическим реализмом», имеющим мало общего с классическим реализмом ХIХ века. (На наш взгляд, Советский Союз с его мировоззрением и культурой являет собой специфический русский национальный вариант модерна как глобального идеологического проекта, основанного на принципах научно-технологического мышления, социально-экономической эффективности и экспериментально-инновационной эстетики).

Можно, не без доли иронии, заметить, что только постмодернистской школе удалось выстроить единую линию развития русской литературы последних двух столетий, сблизив в своей деконструктивистской «поэтике разрушения» различные объекты своей критики – критический реализм XIX века, соцреализм и авангард первой половины века двадцатого. Крайняя точка зрения в этом контексте представлена М. Н. Эпштейном, полагающим, что постмодернистская симулятивность вообще является доминантой русской культуры чуть ли не со времен крещения Руси князем Владимиром [7, с. 166–188]. При этом основной мишенью отечественных постмодернистов все же явилась классическая русская литература XIX века, а также частично наследующий ей социалистический реализм. Что касается категорий модернизма, авангарда и модерна, то здесь российский постмодернизм, на наш взгляд, наиболее противоречив: отрицая российский коммунистический проект ХХ века и его художественную литературу, он тем самым во многом отрицает собственное происхождение, которое выдает себя уже в самом названии «постмодерн». Едва ли возможно сегодня игнорировать взаимосвязь советской социально-политической и культурной системы с задачами и функциями эпохи «модерна» или Нового времени. Отечественный постмодерн лишь подчеркивает нерешенность социально-культурных и политических задач российского модерна, настаивая на приоритете «сомнения», «деконструкции» и «разрушения»: концепции де- и ремифологизации, отрицание художественной истины («правды»), поэтика маски и т. д., признаваемые сегодня обязательными атрибутами постмодернизма, так или иначе прочно укоренены в эстетике ХХ века – и не только в любимом постмодернистами «Серебряном веке», но и в поэтике авангарда и даже соцреализма последующих десятилетий.

В контексте нашего понимания российского постмодерна как «не реализованного до конца модерна» мы также не считаем окончательным утверждение об «исчезновении реальности» в современной российской (впрочем, и не только российской) литературе. Напротив: если принять тезис о «конструктивном», «идеологическом» и «утопическом» характере русской литературы XIX – XX веков, тогда сегодняшняя эпоха как раз может предстать периодом освобождения или очищения литературы от подобных «конструктов» и ее возвращения к реальности, причем, парадоксальным образом, в поисках этой подлинной реальности мысли, переживания и поступка современная «непостмодернистская» русская литература не боится не только отсылок к классическому русскому реализму, но и не чурается явных – и уважительных – параллелей с социалистическим реализмом тридцатых – пятидесятых годов. Сегодняшний диалог с реальностью, конечно, может принимать разные формы, часто весьма радикально-агрессивные, в том числе – форму «диалога с хаосом». Этот самый диалог, на наш взгляд, вовсе не является эксклюзивным атрибутом некоего особого постмодерна, а лишь дополняет и усложняет наше представление о реальности. Возможно, в этом аспекте «хаосмоса» русская литература сегодня продолжает диалог с хаосом, начатый в русской культуре как минимум Пушкиным и продолженный русским романом XIX века с его разнообразными вариациями.

Не оспаривая фактической научной легитимности понятия «постмодернизм», мы воспринимаем постмодернизм как достаточно узкое, краткосрочное явление, локализуемое в пределах российской культуры семидесятыми – девяностыми годами [1, с. 258]. В этом, узком смысле постмодернизм – стилевое явление в литературе, по ряду своих отличительных особенностей сходное с подобными историческими феноменами «эстетики перехода» или «рубежа веков». Постмодернизм, романтизм рубежа XVIII и ХIХ веков и эпоха рубежа XIX и ХХ столетий могут быть объединены на основе ярко выраженной авторефлексивности, «автореференциальности», а также склонности к оригинальному, субъективно окрашенному мифотворчеству («богоискательству»). Продолжением этих тенденций сегодня являются концепты игры, иронии, мифологической де- и реконструкции, синтеза и смешений стилей и «кодов» и др. Что касается постмодерна в широком смысле слова [5, с. 8–10], то здесь мы, как представляется, имеем дело с глобальным феноменом антропологической «изношенности» или усталости культуры, выраженным прежде всего во временной утрате человеческим языком жизнестроительной «энергийности», сопровождавшей человеческую цивилизацию со времен греческой архаики. В этом смысле первым постмодернистом можно считать гетевского Фауста, который, по мысли русского философа ХХ века А. А. Мейера, первым в истории европейского человечества потерял веру в Слово и выразил эту утрату в сцене перевода первых слов Евангелия от Иоанна, отрекшись от Слова и предавшись Делу (по мнению Мейера – пустоте, призраку реальности) [3, с. 239–240]. Эпоха модерна («фаустовское человечество») дала последний на сегодняшний день всплеск слово- и жизнетворческой деятельности, пусть порой и в извращенном или «превращенном» виде, сменившийся сегодня чисто механическим, «комбинаторным» отношением к слову, преобладающим в культуре постмодерна.

В этом отношении постмодерн не может считаться «последним словом», произнесенным устами ницшевского «последнего человека». Постмодернистская ситуация конца культуры взывает к преодолению, к новому эстетическому «прорыву» – взрыву творческой энергии.

Одним из средств преодоления постмодернистского кризиса, как ни странно, можно считать фактор медиальности, или медийности современной культуры, который по праву признается важнейшим, наряду с информационно-знаковым характером общественного производства и общественных отношений, элементом постмодернистского порядка вещей. Упрощая, принцип «медиа» можно свести к признанию технологической, аппаратной и знаковой опосредованности нашего восприятия действительности. Медиа, в значительной мере контролируя наши восприятия и представления, стандартизируют их, но в то же время придают нашей коммуникации коллективный, сетевой характер. Еще один важнейший фактор современной культуры – постепенная переориентация ее коммуникационной базы с авторитарно-вертикальной на сетевую.

Медийный принцип отнюдь не обрекает нас на глобальную виртуализацию и рабское следование манипулятивным технологиям управления сознанием. В иной перспективе, медиа позволяют нам приблизиться к эстетической «синтезности» и культурной интегративности – но не только с целью иронически-игрового смешения форм в духе постмодернизма, но и для более серьезных задач – например, для восстановления в своих правах «принципа реальности» и построенного на его основе принципа социально-культурной и психологической идентичности.

В современной «культуре медиа» складывавшаяся столетиями дискурсивность сознания и восприятия, построенная на текстовой модели культуры, в большой степени потеснена визуальностью и телесностью, которые, в свою очередь, активно воздействуют на повседневные культурные и литературные практики. Так, благодаря визуально-чувственному компоненту сегодня в искусстве и гуманитарных науках существенно усилился интерес к географическим, пространственным, локальным сторонам современной культуры. Это, среди прочего, привело в последнее десятилетие к специфическому «пространственному повороту» в таких науках, как история, социология, литературоведение, искусствознание, долгое время ориентировавшихся на временной, хронологический принцип анализа. Нечто подобное происходит и в литературе: вслед за ставшим уже классическим «петербургским текстом» русской литературы обретают самостоятельность московский, крымский, пермский, калининградский (кенигсбергский) тексты. В орбиту притяжения русской литературы также традиционно втягиваются иностранные города – Париж, Венеция, Лондон, Рим, Стамбул, Нью-Йорк. При этом речь идет не только о городах как «культуроцентричных» географических точках; сегодня достаточно серьезно проявляет себя и литературный регионализм – сибирский, дальневосточный, уральский.

Пробужденная медиа «телесность» также заявляет о себе в феминистском дискурсе, в повышенном внимании к отношениям полов, а также в специфической проблеме биополитики, которая ставится не только философами (Фуко, Жижек и др.), но и многими писателями. Современный литературный текст во многом ориентируется, подобно текстам рубежа XIX и ХХ веков, на идеалы пластичности, чувственности и телесности. «Биополитические» вопросы сегодня часто рассматриваются в контексте особой пострелигиозной антропологии, иными словами: в ситуации утраты гуманитарно-этических констант, традиционно определявших границы внутреннего и внешнего в человеке. Современная литература проблематизирует эту безрелигиозность современной культуры в разнообразных текстах, рисующих буквальное «расчеловечение» человека, от «Превращения» Франца Кафки до «Священной книги оборотня» Виктора Пелевина. Вне морально-религиозного культурного контекста преображение, традиционно возводящее человека на более высокую ступень, становится чудовищной или, напротив, постыдной мутацией.

Феномен биополитики, как он осмысляется в современных литературных текстах, граничит не только с кругом проблем религиозно-антропологического характера. Биополитика тесно соприкасается с так называемым альтернативным мышлением, к которому можно причислить как анти- и утопические тексты («амбиутопии», по М. Н. Эпштейну), так и различные формы фантастической литературы, а также произведения в жанре «альтернативной истории». Продуктивное смешение биополитического и «альтернативного» можно наблюдать у таких популярных сегодня авторов, как В. Сорокин, В. Пелевин, Т. Толстая. Так, в романе Татьяны Толстой «Кысь» (2000) действие происходит после чудовищного ядерного взрыва в городке Федор-Кузьмичск, прежней Москве. Центральной метафорой романа можно считать мутацию – биологическую, социокультурную, нравственную. Как пишет М. А. Черняк, «Толстая выделяет такой важный компонент отечественной действительности, как постоянная мутация, мнимость, недолговечность твердого порядка вещей» [6, с. 52].

Глобальная мутация «опрокидывает» Россию «Кыси» в далекое, допетровское, сказочное, «берендеевское» прошлое. Пространство русского мира здесь замкнуто, отгорожено от остального мира как природными, так и магическими границами. Стерты все приметы индустриальной цивилизации. Страна управляется по тоталитарному образцу, к которому примешаны лубочно-фольклорные образы «царя-батюшки», больших и малых «мурз» и проч. Антиутопический фон романа позволяет Толстой ставить принципиальные для истории российской культуры вопросы. Прежде всего, особое место в романе занимают книги и художественная литература как таковая. Известно, что книги в антиутопии традиционно играют роль своеобразной «ментальной взрывчатки» для господствующей социально-политической системы: достаточно вспомнить «О дивный новый мир» О. Хаксли или романы Р. Брэдбери. Интересно, что у Толстой отношение к книжной культуре и грамотности более амбивалентно, чем в «классической антиутопии». Главный герой – «простак» Бенедикт – начинает свою карьеру как простой переписчик, получивший доступ к запрещенным книгам. Бенедиктом овладевает страсть к чтению, точнее – к «овладению» книгами. Жажда чтения приводит Бенедикта к служению злу: он изымает спрятанные книги из тайников, а их хозяев фактически отправляет на мучительную смерть.

Таким образом, как отстраненно резюмирует М.А. Черняк, «количество прочитанного Бенедиктом не переходит в качество» [6, с. 58]. При этом следует отметить, что литературный ряд, доступный в романе Бенедикту, по воле автора оказывается искаженным: среди книг, которые читает Бенедикт, нет произведений, которые можно было бы определить как «нонконформистские», «религиозные» или «политические». В «каноне Бенедикта» мы в основном обнаруживаем тексты, тяготеющие к «чистому эстетизму», и не обнаруживаем Достоевского, Толстого, Чернышевского, а также российских авторов, когда-либо писавших о религии или политике. Так в очередной раз в русской литературе ставится вопрос о неслиянности, даже враждебности искусства и жизни. В этом смысле книге, которая в «Кыси» становится символом оторванного от жизни искусства, противопоставляется мышь, выражающая противоположное искусству «нечистое» жизненное начало. (Впрочем, и эта метафора имеет литературное происхождение: вспоминается пушкинское «жизни мышья беготня»). «Порядок слов», дистиллированный в «чистом», эстетизированном литературном наследии, имеет свою обратную сторону – тоталитарный государственный порядок.

В романе критике подвергаются практика «красивого» литературного письма и одновременно практика чтения. Эстетизация литературного языка и превращение чтения в «культовую», жреческую деятельность разворачиваются здесь на фоне замкнутой на себе дурной бесконечности русской истории. В этом смысле подчеркнуто стилизованный под архаику язык романа представляет собой также своеобразную форму критики литературоцентричности. Русское «коллективное бессознательное», как оно понимается Толстой, реконструируется здесь через псевдорусский стиль, имитирующий и одновременно пародирующий мифологию исторического первоначала с ее претензиями на возвращение к природной простоте и «естественности».

Не только «постмодернистская» биополитика, но и проблемы «обыкновенного» политического воображения по-прежнему играют большую роль в русской культуре и литературе. Более того – в контексте обоснованной и оправданной постмодерном стихии ремифологизации концепт политического стимулирует различные способы политического выражения, в которых игровые формы, как правило, теснейшим образом переплетены с радикальными акциями «прямого действия». Эта небезопасная стилистика, тесно сближающая мифологию и политику, заметна сегодня в современной молодежной и контркультурной русской литературе. Альтернативная энергия «политического воображения» питается важным культурным концептом – ювенальностью потребителя современной культуры. Сегодняшняя индустрия культуры, производя свои продукты, так или иначе обращена к молодежи, говорит на ее языке, а очень часто и сама активно участвует в его создании.

Один из недавних примеров «выброса» подобной альтернативной энергии – роман Захара Прилепина «Санькя» (2006). Члены полуподпольной политической организации «Союзники», к которой принадлежит главный герой романа, являют собой секту «избранных», изолированную от всех остальных, обывателей и конформистов. Союзники сплочены инстинктивным отторжением сложившегося в России положения дел, отвержением интеллектуального менторства, безнадежно, на их взгляд, устаревшего. Секта (или стая) «союзников» отличается антиинтеллектуализмом и опорой на подлинность первичных физиологических ощущений – прежде всего, боли, отвращения, ненависти. Избавляясь от власти слов – интеллектуальных «ограничителей», «союзники» одновременно ломают защитные барьеры сознания, отдавая себя во власть стихии насилия. Это и происходит в финале с героем – «созревая» для вооруженного бунта, он одновременно испытывает утрату памяти, ощущает внутренний холод и пустоту. Социокультурная деградация среды обитания, выразительно описанная в романе, обостряет инстинкты неповиновения и сопротивления – и в то же время подавляет совесть, попутно создавая опасную иллюзию легкости революционной борьбы – иллюзию, которую вслед за героями романа Прилепина подхватывают и персонажи других современных радикальных текстов – например, «повести-комикса» Олега Лукошина «Капитализм» (2010).

Мы видим, что в первое десятилетие XXI века ситуация в «поле» (термин Пьера Бурдье) русской литературы меняется кардинальным образом. Эзотерический авторитет чистой эстетики «банализируется», символическая власть элитарной художественной продукции ставится под сомнение. Причины этой очередной смены вех весьма разнообразны. Прежде всего, к началу ХХI века российской интеллигенции пришлось проститься с ролью единственного авторитетного «культурообразующего» класса. Интеллигенция в широком смысле слова перестала быть главным источником нормативного сознания в культуре, ей пришлось расстаться с «жреческими» привилегиями истолкования и канонизации культурных и эстетических фактов.

Утрата интеллигенцией значительной части ее «культурного капитала» сопровождается всеобщей утратой доверия к западной культуре. Вестернизация в России так и не состоялась, Запад в значительной мере потерял привлекательность для российского общества. Соответственно, поле элитарной художественной продукции, традиционно воспринимаемое как «западническое», стало поглощаться как массовой, коммерческой литературой, так и усилившимися конкурентами – представителями идеологически окрашенного спектра литературного производства, испытывающего сильное влияние политического, религиозного и этнического полей. «Цеховая эстетика» сдает позиции «новому реализму», «университетские умы» теснятся прежними маргиналами – писателями-выходцами из рабочих семей, переселенцами, иммигрантами, представителями этнических меньшинств.

О своих литературных правах заявляют не только слои, по своим исходным позициям обделенные культурным капиталом, но и так называемые «новые русские», выражающие эстетические интересы как зажиточных слоев, так и нового эксплуатируемого класса – «белых воротничков», наемных офисных работников. В среде этого класса зреет глухое раздражение, которое обретает свой язык в особой литературе «новых рассерженных молодых людей» (С. Минаев, Г. Садулаев, Д. Глуховский и др.). Недовольство своим зависимым экономическим и социальным положением, которое «белые воротнички» – герои текстов С. Минаева («Media Sapiens. Повесть о третьем сроке», 2007), Г. Садулаева («Таблетка», 2008), Д. Глуховского («Сумерки», 2007) выплескивают на окружающих, не имеет конкретного социального адреса и объясняется ими самими через устаревшие теории медийного манипулирования массовым сознанием. Формы сопротивления, доступные для персонажей, представляющих офисных работников нижнего и среднего уровня, в основном ограничиваются провокацией и дезинформацией из арсенала Йозефа Геббельса (см. «Media Sapiens» Минаева). Сфера политического в этих текстах сводится к манипулятивным технологиям, за управляемыми массами не признается самостоятельных политических интересов. Язык, которым выражает себя эта «литература недовольства», не обладает какими-либо серьезными художественными достоинствами. Это язык принципиально сырой, необработанный, несущий в себе фрагменты не переваренной эстетически реальности. Ближе всего по своей «фактуре» и своим приемам эта проза стоит к языку средств массовой информации, к прессе и телевидению. Так, в «Media Sapiens» Минаева мы сталкиваемся с оригинальным способом самопрезентации героя-повествователя (рассказ здесь ведется от первого лица), который в несколько ином контексте получил определение «персонажного автора» (термин приписывается Свену Гундлаху). Речь идет о специфической репортажной технике повествования, когда рассказчик и одновременно участник описываемых событий изображает себя со стороны, подобно ведущему телерепортаж с места происшествия журналисту: «Я принимаю душ, неровно бреюсь, иду на кухню, достаю из холодильника сок и жадно пью прямо из пакета. Потом закуриваю сигарету и смотрю в окно» [4, с. 3]; «Я отчаянно давлю на сигнал, потом опускаю стекло, высовываю голову и кричу…» [4, с. 5].

Мир, изображенный в текстах, подобных «Media sapiens», в буквальном смысле рожден из головы. У такого мира, как и у большинства его персонажей¸ нет истории и биографии, нет социальной структуры. Есть лишь карикатурные «типажи», отражающие «медийную» оппозицию «заказчик – клиент». Социальное никак не дифференцируется, а описывается как аморфная аудитория, состоящая из манипулируемых «лохов». Неспособность или нежелание видеть и изображать социальное проявляется у Минаева также в том, что мир «заказчиков» в его повести пространственно удален, диффузен и недоступен. Принцип социального управления здесь напоминает принцип дистанционного управления телевизором. В книге Минаева в откровенной, публицистической манере представлена идея «внешнего управления» как социальными процессами, так и человеческим сознанием. Эта идея отчетливо противопоставлена «внутреннему» принципу самоуправления как «несовременному».

Помимо «нового среднего класса», свой особый художественный язык начинают обретать культурные «окраины» СССР и России. Многие из представителей этой культурной и часто географической периферии непосредственно пережили кризис и распад Советского Союза (А. Волос, М. Елизаров, Э. Багиров и др.). Среди авторов, в последнее время пришедших в русскую литературу с культурной и географической периферии, достаточно назвать А. Геласимова, З. Прилепина, Р. Сенчина, О. Славникову, М. Елизарова. Существенную роль в этом переопределении литературного пространства в первое десятилетие XXI века сыграли чеченские войны: они во многом способствовали новому приходу социального реализма в современную русскую литературу.

В этой связи уже не представляется случайным возвращение в литературу тем, образов и стилей советского периода, прежде всего – эстетики «социалистического реализма». Соцреализм воскрешается не только за счет вновь возросшего давления государства на сферу культуры и искусства; здесь, на наш взгляд, гораздо важнее импульс, идущий снизу: сегодня социалистический реализм ощущается скорее как «литература низов», как способ выражения «исключенными» и обездоленными группами населения своих требований.

В завершение отметим, что отмеченные нами метаморфозы российского литературного пространства сопровождаются и ускоряются бурным развитием электронных технологий, прежде всего Интернета. Весьма велико число русскоязычных сайтов, посвященных литературе. Свои собственные сайты и (или) блоги есть у многих авторов, нередки сайты, посвященные одному-единственному произведению (например, сайт, посвященный роману «Санькя» Прилепина). Несмотря на свое «западное» происхождение, российский Интернет функционирует по своим собственным законам и имеет свой собственный стиль, отличающийся прежде всего агрессивностью и партийной непримиримостью полемики, в том числе и в области литературы. При этом спонтанно меняющееся, бесцензурное, многополюсное и многоголосое пространство Интернета с его «гетерономным» пафосом нарушения всяческих границ самим своим существованием представляет собой серьезный вызов традиционным, «академическим» представлениям о литературной эволюции.

Возвращаясь к центральной теме нашей работы, подчеркнем, что, несмотря на серьезный мировоззренческий кризис девяностых, современной русской литературе удалось, прежде всего, отстоять свое право на существование, несмотря на прогнозы скептиков о ее окончательной «гибели». Русская литература в новых условиях сумела утвердить свою историческую преемственность и одновременно оригинальность, которая проявляется как тематически, в обращении к острым социальным темам, так и стилистически, в работе над новыми жанровыми и языковыми формами выражения. В каком-то смысле можно говорить об очередной «смене вех» в литературной эстетике, которую мы склонны оценивать положительно. При этом новая литературная ситуация предъявляет серьезные требования ко всему комплексу наук о литературе, вынужденному под натиском новых явлений и имен вновь пересматривать стремительно устаревающие критерии анализа и оценки литературных текстов, еще вчера казавшиеся единственно передовыми и эффективными.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   48

Похожие:

ббк с iconМетодические указания Ростов-на-Дону 2003 ббк 60. 5: ббк 65. 9(2)...
Практикум по курсу «Социология управления»: Методические указания. – Ростов н/Д: Рост гос ун-т путей сообщения, 2003. – 72 с

ббк с iconУрок. 9 класс Тема: Понятие о библиотечно-библиографической классификации...
Тема: Понятие о библиотечно-библиографической классификации (ббк). Расстановка библиотечного (книжного) фонда

ббк с iconФизико-математические науки. (Ббк 22)
Л нк; 1735022-л нк; 1735023-л нк; 1735024-л нк; 1735025-л нк; 1735026-л нк; 1735027-л нк

ббк с iconУчебное пособие часть III москва Аквариус «ВитаПолиграф» 2010 удк 69 ббк 38. 2

ббк с icon2011 удк ббк
Зюляев Н. А. кандидат экономических наук, доцент Марийского государственного технического университета

ббк с iconБбк 73 и 32
И 32 Изучаем компьютер и программы: Учеб. Пособие / Коллектив авторов – М.: Изд-во рудн, 2009. – 240 с.: ил

ббк с iconБбк 65. 049(2) удк 339. 138
Выпускается при информационной поддержке Гильдии маркетологов и Российской ассоциации маркетинга

ббк с iconБбк ш 6(0)-57 о-862
Отражения: Выпуск 6 Первые опыты художественного перевода. Ответственный редактор и составитель О. В. Матвиенко. – Донецк, ДонНУ,...

ббк с iconУчебное пособие Уфа 2013 удк 347. 254 Ббк 67. 401. 115
Чоу впо «Республиканская академия предпринимательства и дополнительного образования»

ббк с iconУчебно-методическое пособие Тамбов 2002 г. I. Ббк 32. 81 II. Ав
...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск