Одигитрия (путеводительница)


НазваниеОдигитрия (путеводительница)
страница8/31
ТипКнига
filling-form.ru > Туризм > Книга
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   31

Нина Петровна, признаюсь, мне вообще нравилась. Приветливая, с лёгкой очаровательной улыбкой, которая, думается, никого не могла оставить равнодушным. Белокурая, с пышной причёской, всегда безукоризненно красиво и скромно одетая, она стала для меня образцом деловой руководительницы. Её лицо с правильными чертами ещё не потеряло свежести, хотя директрисе перевалило за сорок. Произведениями искусства выглядели и ногти небольших, красивых пальцев рук, покрытые розовым лаком, которые она во время беседы, мило и сдержанно улыбаясь, постоянно слегка подправляла маникюрной пилкой. Не скрою, я был несколько неравнодушен к директрисе – мне доставляло удовольствие общаться с ней, слушать голос, напоминавший милин. Тем более что она никогда не отказывала в приёме даров. Которых за короткий промежуток времени (с присущим моей натуре рвением) я натаскал в фонды, скромно говоря, немало. Всяких предметов быта – от граммофонных иголок до медного невьянского колокола весом сто сорок четыре килограмма, уже упоминавшегося выше.

Сегодня же моим очередным подарком, после отказа пухлощёкой и пышнотелой юной галерейской сотрудницы, из которой, как из кадушки квашня, обильно выпирали роскошные телеса, принять экспонат даром в фонды с условием реставрации и разговора по душам с Виктором Алексеевичем Поповым57, признавшим икону «фартовой» и назначившим чудовищную цену за свою работу, как уже сказано – двести пятьдесят рублей! – мне оставалось лишь заявиться к Нине Петровне и попросить принять замечательный экспонат в свой музей, ведь она (икона) – местная. Тем более что образ будет приведён в порядок Поповым (челябинские коллекционеры знали его под кличкой Пипка).

Следует заметить, что весел и горазд он всегда был на шутки народного толка, часто весьма скабрезные. Попов обладал одной особенностью внешности: на широком, плоском лице его торчал крохотный, с садовую вишенку и такого же цвета, нос. Коллекционеры, у которых Пипка (а после и сын его Эдик, правда, не обладавший такой яркой внешней достопримечательностью) скупал по дешёвке произведения живописи и то, что отвергала галерея. Тем не менее, обладая почти детской (чуть не написал очаровательной) улыбкой и природным умением обалтывать, охмурять, он, без сяких преувеличений, пользовался неизменным успехом у женщин и слыл сердцеедом. Парадокс!

…Улыбкой, не отрываясь от драгоценных ноготков, имевших идеальную форму эллипсов, Нина Петровна мельком взглянула на мою находку и… согласилась! «Пусть Панова составит акт приёмки», – сладко пропела она. Для меня эти слова прозвучали чудной музыкой.

Я ликовал! И в благодарность принялся с ещё большим рвением одаривать музей всем, что представляло, по моим понятиям, краеведческий интерес и на приобретение чего хватало сверхокладных денег. Ни одного гонорара не потратил на другие цели в те дни, даже на «розовое партейное». Хотя призна́юсь: увлекался в нерабочее время лёгкой выпивкой. Изредка. С устатку. Даже книги перестал приобретать для личной библиотеки, которую собирал с детства. Собрание не конфисковали после моего осуждения «по делу Рыбкина». Братишка сообразил назвать конфискаторам библиотеку своей и спас мои сокровища. Правда, часть книг отец позже разрешил продать, и Славке купили велосипед. Меня даже не спросили и не оповестили.

…Виктор Алексеевич Попов приступил к реставрации иконы двух святых.

В строго определённые часы на дверь мастерской, располагавшейся под лестницей. Ступени чугунных маршей, под которыми размещалась мастерская, отлитые, полагаю, в знаменитых Каслях, были широченные, второй этаж высокий – роскошный дореволюционный магазин купца Яушева. Для богатых покупателей специально строился, с лепными украшениями, витражами в окнах, с огромной лепной вазой на лестничной площадке, поэтому помещение, в котором кудесничал Попов, получилось довольно просторным. В часы священнодействий реставратор вешал на дверь под лестницей объявление: «Посторонним вход строго запрещён!» и затворялся. Чтобы «творить». И не пускал в эти часы в свои владения даже директоров (Начальник областного управления культуры менял их часто по причине, истинность которой не ведал никто. Лишь через десятилетия она открылась58).

…Виктор Алексеевич на мои напористые поторапливания повторял одну и ту же знаменитую народную мудрость о блохах. И рассказывал байки о том, что иконы реставрируют по несколько лет. Мне, как «земеле»59, обещал всю титаническую работу завершить намного быстрее. Не ускорили процесс реставрации доставляемые мною в виде «стимулятора» трёхлитровые банки бочкового пива, к которому Виктор Алексеевич питал особое пристрастие и всегда выглядел опухшим и круглым, прошу простить за повтор, круглый год.

Специалист (согласно бумагам с печатями) высшей квалификации – через каждые двенадцать месяцев на курсы повышения мастерства Пипка отвозил в Москву полную трёхлитровую банку сэкономленного спирта и несколько икон и полотен дореволюционных мастеров (скупленных у местных жителей здесь же, под лестницей) – в подарок столичным асам реставрационного искусства. Те регулярно подтверждали Пипкин высокий профессионализм. А вообще-то он был художником-самоучкой, приобщившимся к изобразительному искусству с малювания магазинных вывесок в оккупированной румынами Одессе ещё почти пацаном, и фактически являлся весьма слабым реставратором. О его «халтурках» Виктору Алексеевичу в глаза заявляли даже старушки-смотрительницы, когда он, например, экспонировал после реставрации полотно «Гектор и Андромаха». Стыдили. На подобные замечания он невозмутимо парировал: «А! Никто ничего не понимает». Мне Виктор Алексеевич, отдуваясь от пива, разомлев и растелишившись до трусов за спасительной вывеской «Посторонним вход…», жаловался: «Жись – борьба, Юра! Терпеть надо». И он терпел, бедолага, каждый рабочий день с девяти утра до шести часов вечера, дуя бочковое пиво.

Мне подаренную в краеведческий музей икону Попов не показывал ни за что, дескать, в процессе работы над произведением искусства его не должен видеть никто из непосвящённых – таково незыблемое правило профессионалов.

Время пролетело в беспрерывной суете сует месяц за месяцем, а икона всё отлёживалась. Прочитав кое-какие ведомственные, подсунутые мне инструкции, я понял: реставратор формально прав. Но более образа́ двух святых о себе стала напоминать другая икона.

…Может быть, это выглядело со стороны нехорошо и даже попахивало беспардонностью, но я решил, что наступил подходящий случай спросить ещё раз Нину Петровну об Одигитрии из Русской Сечи. Ведь, по описанию Кузьмича, той «дамой» вполне могла оказаться и уважаемая мною директриса. Вот здорово, если бы икона сохранилась в фондах музея! Энкаустическая греческая икона (Лукерья Афанасьевна назвала её Афонской)! Значит, по легенде, она могла быть создана в одном из монастырей на горе Афон, пусть не в четырнадцатом веке и ранее, а скопирована в девятнадцатом, только пусть не сгинет, а обнаружит себя в Челябинском краеведческом музее! Это превосходило мои самые дерзкие фантазии: ведь даже в прошлом веке в греческих мастерских создавали прекрасные произведения искусства, точные воспроизведения древних образцов, – я их видел. И одну погубил. В детстве. Маме уступил. И моя совесть страдает от этого проступка до сих пор.

…Я уже успел вычитать, что горячими восками перестали писать иконы в тринадцатом веке. Выходит, Одигитрия, если это подлинник, создана не в этот отрезок времени, а, вероятно, ранее. Но это очень маловероятно. Атрибутаторы вполне могли ошибиться. Как бы там ни было, ни в коем случае нельзя поднимать шум заранее. Ведь это лишь мои предположения, не более того.

Допустив, то древняя икона была вывезена с Афона в середине девятнадцатого века, приобретение её незаконно. Если она очень древняя, то вывоз подобных икон из монастырей давно подвергся запрету, – они считались неприкосновенными святынями. Вот почему, возможно, помалкивал священник, убеждённый в её подлинности. У нас в стране имелось, как упоминалось выше, и хранится всего несколько древних энкаустических икон, и они тоже были скуплены и вывезены незаконно с Афона приблизительно в то же время (в середине века) одним из русских паломников.

Я осознавал, какую великую (возможно!) реликвию пытаюсь отыскать. Поэтому следовало действовать осторожно. Ведь мало кто, разве что Лукерья Афанасьевна, понимала это, да ещё – священник, который знал о ней много больше, но где он? Со дня ареста о нём никто ничего не слышал. Сгинул. Его дети, жена сразу же вслед за батюшкой уехали налегке, бросив дом, обстановку, – всё, что известно о них. Затерялись в бесчисленных толпах беженцев, скрылись за границей, отправлены в ссылку? Куда исчезли, провалились в какую тьмутаракань? Возможностей никаких нет, чтобы прояснить это давнее событие.

Если «дело» об отце Александре сохранилось в каком-то секретном архиве, то оно недоступно мне. В общем, следует снова начать поиск в Челябинске. Ведь кто-то, вероятно из областного управления культуры, в шестьдесят втором году приехал в Русскую Сечу, какая-то сотрудница, и забрала чёрную доску, даже, наверное, не подозревая, какую культурную ценность заполучила в свои руки. Отыскать нужного человека или его следы хотя и трудно, однако возможно – необходимо лишь получить доступ к документам, побеседовать с кем надо, словом, провести самостоятельное журналистское расследование. Хотя чиновники меня и близко к себе не подпускают. Полагаю, помнит партийная братва корреспонденцию «Почему погибла Евдокия Владимирова?». За эту публикацию они обвинили меня в «натравливании народа (!) против советской власти, руководства и КПСС» (!).

У меня создалось и крепнет убеждение, что у них, партийных чиновников, существует информационный орган, который выдаёт им о человеке, добивающемся контакта с ними, собранные о нём сведения. В том числе и такие, что делают встречу с ним, с этим «меченым», нежелательной. Партчиновники ставят перед ним непреодолимый заслон: отписки («партфутбол»), переадресовки, отмалчивания, ответы не по существу: им пишешь про Фому, они тебе – про Ерёму. Причём сами чинуши редко ставят свои фамилии на документах, а подписываются за них какие-то мелкие сошки, похоже самого документа не читавшие и в глаза не видевшие. Как бороться с таким неуловимым, расплывчатым, защищённым со всех сторон, почти мифическим существом?

Случай с Владимировой и противостояние «руководящей и направляющей банде» раскрыли мне глаза на то, что из себя представляет на самом деле сплочённая неуязвимая всесильная парткомпашка. На местах, не в центре, по крайней мере. Они напрочь блокируют опасное, по их мнению, обращение в более высокие и, как я полагаю, более «коммунистические» инстанции, которые разобрались бы в сути происходящего и вынесли справедливое решение. Но нет – все мои заявления, жалобы, призывы к справедливости как в воду канули. Или – иногда – возвращались к тем, на кого критическое заявление мною написано. Издевательство! Ответы составлены из лжи, подчас вопиющей. Например, случай с той же погибшей Евдокией Владимировой. Партсекретарь и чиновники вынесли игрушечный выговор настоящим виновникам трагедии, в акте же о происшествии столкнули вину на погибшую, выполнявшую приказ инженера по техбезопасности. И – концы в воду! Формальность вроде бы соблюдена. А по сути, преступники ушли от законной кары. За них её получил я. Однако преследования, которых, честно признаться, ожидал и опасался, не остановили меня. И я продолжал доказывать правоту до тех пор, пока не убедился: все мои усилия тщетны.

Теперь требуется «раскопать» что-то конкретное об Одигитрии и не вызвать яростных нападок чиновничьей своры, повинной в гибели человека, уютно и вольготно рассевшейся по кабинетам, бегающей из одного в другой, что-то пишущей, беспрестанно звонящей по телефонам – в общем, имитирующей бурную производственную деятельность. Надо суметь прорваться между Сциллами и Харибдами и добиться-таки справедливости. Во что бы то ни стало.

Но, как вскоре выяснилось, я слишком переоценил свои возможности.

…Мне удалось сблизиться лишь с Виктором Алексеевичем. Он даже стал допускать меня в «святую святых», когда на гвоздике красовалось грозное предупреждение – мы пили пиво. Благо, выдалось жаркое лето, под лестницей (в мастерской) стояла липкая, густая духота, и трёхлитровые баллоны с мутной желтоватой жидкостью, которую по какому-то недоразумению называли бочковым пивом, хоть немного облегчали сложный творческий процесс «реставрации» (Виктор Алексеевич в такие часы раздевался до трусов, когда невмоготу становилось). Собственно, творческий процесс реставрационного волшебства заключался именно в этом – в питии противной тепловатой жидкости и беседами «за жисть». Тяжёлую, разумеется. Опорожнение парочки трёхлитровых банок, как я установил, для Виктора Алексеевича считалось нормой. Я пока одолевал лишь одну. По малоопытности. Вечером, когда сотрудницы, кроме техничек, продолжавшие заниматься своим настоящим делом (а у отбывших трудовой стаж галерейский девиц других призваний обнаружилось, со слов Виктора Алексеевича, множество, правда, к искусству они не имели никакого отношения), одна из смотрительниц осторожно стучала в дверь под запретную табличку. Мы, слегка навеселе, а подчас и накачавшись «зело борзо», покидали Пипкино «святилище».

В моём присутствии Витя (так его звали пожилые смотрительницы) никаких реставрационных волшебств не являл. Но однажды мы начали «реставрацию» с бутылки приятного коньяка с тремя звёздочками на этикетке – мне подарил этот чудесный напиток один хороший знакомый из железнодорожной общепитовской столовой, повар Юра Прасолов. Которому я помогал в написании очерков о его погибшем на фронте отце.

Хорошо «нареставрировавшись» – разговор, конечно, как всегда, переводился мною на иконы, – я заикнулся: не попадалась ли Виктору Алексеевичу очень грязная икона (в течение всего времени работы в галерее), написанная цветными восками. Хотя книг по иконографии, об иконах и технике их изготовления и вообще об иконах Виктор Алексеевич не читал (до поступления в храм искусств он работал художником-оформителем, дерзая в малювании челябинских магазинных скудных витрин да казённых вывесок, и судьба случайно превратила его в реставратора). Во время возлияния любимой жидкости на пленэре, возле каменного моста через реку Миасс, подвернувшийся собутыльник оказался очередным директором картинной галереи с фельетонной фамилией Опоев60 и предложил Попову «блатную работёнку – не бей лежачего». Виктор Алексеевич, не лишённый малювальных способностей и сообразительности, быстро согласился и освоил с помощью московских коллег по клану премудрости лечения полотен и «досок» и нахватался кое-чего теоретически – устно. На слух.

Не называя сюжета энкаустической иконы, я, как бы между прочим, намекнул о ней. Вообще, Виктор Алексеевич сразу смекнул: неужели энкаустическая икона могла появиться в Челябинске? Я сослался на то, что слышал эту байку от коллекционеров. Возможно, они и врут. Разыгрывают. Словом, «шлюхи бродят по колидорам».

По реакции Виктора Алексеевича я, кажется, правильно определил, что об Одигитрии он слышит впервые. И об энкаустике, не исключено, тоже. И перевёл разговор на другую тему.

Напрасно я думал, что Попов забудет о «шлюхах», распространяемых якобы в клубе коллекционеров. Хотя больше об иконе, выполненной в этой технике, я в его присутствии не упоминал. Однако вскоре сын его, молодой, но многознающий и хваткий столичный житель, прикатил из «пупа страны», по его выражению.

Он окончил Суриковский художественный институт и сейчас промышлял на вольных хлебах, точнее: то, что скупал под лестницей папаша, он чемоданами отвозил в столицу, где ютился в собственной небольшой комнатушке. Так вот, он (для всех других) под видом предстоящей «капитальной» реставрации отвозил товар в столицу, перепродавал его – копил деньги на покупку квартиры родителям и в недалёком будущем надеялся также приобрести собственную мастерскую. Попов-младший ни от кого не скрывал, что он гениальный художник и задумал «грандиозное полотно».

– Пойду на шедевр, – однажды пооткровенничал он. – Надо сделать имя. Имя – это всё.

Мне Эдик стал доверять кое-какие собственные планы на блистательное будущее после удачных выманиваний икон, привозимых мною из града Катав-Ивановска.

Я со временем убедился, что Эдик почитает меня за малохольного, раздающего налево и направо товар и на всю катушку пользовался моим «малоумием». Меня же устраивало, что перед продажей он или его папаша бывшим моим иконам делали хотя бы минимальную реставрацию – укрепление – и таким образом продлевали им жизнь. То есть, спасали от гибели.

Как Эдик обзавёлся собственной жилплощадью в столице, это отдельный рассказ, но я постараюсь его изложить кратко. Армейскую службу ему повезло отбыть в самой столице. Симпатичный, хотя и невысокого роста, он женился на москвичке, а, выронив кисть и мастихин после увольнения в запас, приступил к следующему этапу своего жизненного плана: тут же подал заявление на развод. Этот трюк он продумал заранее. Родителям жены по суду пришлось разменять свою квартиру (Эдик выбрал жену с просторной жилплощадью). Одну комнату получил законно экс-муж обманутой девушки и окуклился в москвича. Ему удалось заранее уговорить избранницу своего сердца рожать наследников потомственных художников Поповых лишь после окончания армейской службы. Она поверила благоверному, что супруги заживут на широкую ногу, когда её гений заявит о себе на всю страну. И даже – на весь мир!

Если я не видел и даже не знаю, как звать Эдикову бывшую супругу, да и ни одной работы самого «гения» не имел счастья узреть и не могу судить о нём как о творческой личности, то не раз и не два слышал от него лично, что он именно – «гений». Отважно! Дерзко! Ай да Эдик! Впрочем, познакомившись поближе с художественной братией несколькими годами позже, мне очень редко приходилось встречать среди них просто художников – сплошь «гении», причём эти мазилки не скрывали, что они позначимее титанов Возрождения, только их не понимают современники. Так бывало во все века.

…Итак, в свой следующий приезд в Челябу молодой «гений» заявился ко мне, как всегда, с целью что-нибудь выманить за гроши – он знал, что я не беру на копейки больше, чем заплатил бывшему владельцу, или выпросить задарма, если я привозил несколько рюкзаков «краснушек» (так он их называл, хотя среди них встречались уникальные произведения – об одном таком аналойном61 Деисусе я расскажу позже – поучительная история) из Катав-Ивановска, или из Юрюзани, или из какого-нибудь малоизвестного Куртамыша, где всё это добро гибло в церковных сараях, на чердаках, в кладовках или других непотребных местах.

На сей раз у катав-ивановского священника Владимира Залызина я выменял на московский, поздней печати, молитвослов, уже упомянутый полный аналойный62 Деисус, написанный на прямых (ковчежные коллекционерами почему-то ценятся выше) досках масляными красками, к тому же – довольно примитивно. Сразу можно было определить, что малевал их самодеятельный (самоучка), непрофессиональный и даже неумелый богомаз, вероятно, в начале двадцатого века. Деисуса я взял, потому что очень редко неразрозненными встречаются все три иконы этой краткой композиции, к тому же кисти одного исполнителя. В данном случае я бы точнее выразился: не изографа.

У меня вдруг возникло намерение попробовать самостоятельно снять поздние слои красочного слоя, левкаса и паволоки, углядев под отставшим красочным слоем фрагмент первоначальной живописи и после ковчега охристого цвета. К какому времени отнести оригинальную, первоначальную живопись, я не знал: не хватало опыта. Но ясно, что принадлежала она более раннему периоду, не началу двадцатого века, и выполнена темперными (яичными) красками. Я собирался, как мне посоветовали более опытные коллекционеры, попробовать размягчить верхний слой левкаса вместе со слоем масляной краски двадцатого века и аккуратно соскоблить их скальпелем. Предстоящая работа меня заинтересовала, и я собирался заняться ею, как только освобожусь от «текущих» дел, которых всегда накапливалось невпроворот, несмотря на то трудился всегда много – сколько хватало сил, иногда сутками.

Появление Эдика, похоже, предвещало изменение моих планов. Окинув взглядом стену, на которую я повесил последние находки, он сразу каким-то, как мне почудилось, испугом спросил:

– А это – откуда?

– Из Катав-Ивановска.

На каждую икону, и древнюю, и недавнего письма, появлявшуюся у меня, я сразу заводил учётную карточку: название, место бытования, предположительное или точное время (дата) изготовления и всё прочее: от кого получена, когда, за что (покупка, обмен)… Возможно, эта дотошная фиксация пополнения коллекции спасла меня в будущем от очень больших неприятностей и апогея их – главного в стране «воспитательного учреждения» – и в то же время отрезала мне путь в коллекционерство, кто-то, догадываюсь, кто именно, пошёл по моим адресам, распространяя слухи, что я сотрудник милиции. Но этот трюк применили ко мне в дальнейшем, создав вокруг вакуум.

…Вернёмся к Эдику.

Обычный разговор (далее я пользуюсь записями беседы, сделанными сразу же после ухода незваного гостя – так, на всякий случай фиксировал, вдруг понадобится? Журналистская привычка. Много раз подобные записи меня выручали).

– За сколько?

– Обмен.

– Продай!

– Сколько раз тебе повторять? Не торгую! Сам хочу с Деисусом поработать. Это поздняя запись. Попытаюсь удалить её. Очевидно: иконы более ранние.

– Испортишь. Никогда такие операции раньше не делал?

– Нет.

– Давай договоримся: отец научить тебя основам реставрации темперной живописи. Будешь этим самостоятельно заниматься: промывка, укрепление красочного слоя и левкаса, в общем – полный курс. Будешь к нему в мастерскую ходить и учиться. Без ограничений во времени. Хоть ежедневно.

– Он уже полгода мне с одной иконой резину тянет, и конца-края этому не видно… Сколько Виктор Алексеевич будет меня учить: год, два или дольше?

– Через месяц во всём будешь рубить и делать всё, что нужно. Гарантирую. Даю слово. Он тебя и литературой снабдит. У него всё есть. Необходимое перепечатаешь.

– Знаешь, Эдик, честно говоря, не верится. А Деисуса я подарю в краеведческий, в галерею почему-то иконы не берут. Даже бесплатно.

– Инструкция министерская. Поэтому и не принимают. Галина втихаря для «сэбэ мает». Остальным – до феньки. Ну, папаня кое-что иногда ухватит. Из «неспроса». Из отказных то есть.

– Коллекционирует, что ли? Ни разу от него не слышал.

– Для меня. А ты – коллекционируешь? Только – честно.

– Кое-что оставляю. Для души. А «дрова» – в лавку. Гроши, Юрий Михайлович, нужны позарез. Предков хочу в столицу перетащить.

Слова «дрова» меня сильно корябнуло. Об иконах – столь фамильярно отозвался. Что же они для него значат?

Перевёл разговор на другую тему.

– Недавно одна старушенция в галерею небольшой этюдик принесла, весь мухами засиженный. Предлагала купить. Девчонки какие-то из залов спустились, искусствоведши. Студентки, что ли. Поглазеть. И дали ей от ворот поворот: «Не представляет художественной ценности». Это – Наташки. На искусствоведок учатся. Заочно. А в конторе кантуются. Знаешь, кто у них предки?

– Представления не имею.

– У одной папуля – прокурор, а у другой – зампредоблисполкома. У третьей – партийный босс. Четвёртая – просто хитрожопая, примазалась к ним. Под маской крокодила им шестерит. Фамилию сменила на Петрову. В живописи они ни хрена не рубят. Университетские дипломы им нужны, в все эти картинки – до феньки. Под матрац засунут. Для амортизации.

Ладно. Они бегло взглянули. Даже в руки никто этюд не взял. А мне видно – полотно с обратной стороны – коричневое, старое. Да и этюд написан мастерски. Сразу не ошибёшься – высший класс. А они побрезговали ручками холёными прикоснуться. Говорят старухе: «Мазня».

А она отвечает им: «Эх, внученьки, если б вы знали, кто автор этой «мазни» – Исак Левитан». – «Ну и что? Вы нас Левитаном не удивите. У нас Левитанов десяток лежит в запасниках».

– Это кто пизданул?

– Не знаю. Шустрая такая.

– Облисполкомовская Наташка, стерва – пробу ставить негде.

– Тут папаша твой явился из мастерской, поддержал одну из Наташек, такую зелёноглазую, хорошенькую девицу, своей прибауткой: «Левитан, говорит, жрать не просит. Он дуба дал. А современные художники жрать хочут. У них – семьи, детишки».

– Что дальше? Отслюнявил? Сколько?

– Кто?

– Папаня.

– Старушка губы поджала, этюд в кошёлку засунула и быстро смоталась. Молча.

– Вот это он прокололся! Надо было перехватить. Левитан на улице не валяется. Пускай мухами и клопами засиженный. А ты точно засёк, что он за ней хвостом потащился. Папаня мой? Адресок взять. На всякий случай. Без свидетелей.

– Да ведь он этого этюда не видел даже.

– Эх, папаня-папаня! А девки – что с них соскребёшь? Им что Шишкин, что Мышкин – один хрен. Им кантоваться шесть лет, диплом хапнуть и замуж выскочить. Вот и вся программа. А что они ничего не смотрят – им это по штату не положено. Да и деньжат управление конторе не даёт. Сметой, говорят, не предусмотрено. Вон крыша который год протекает, а Сидорелли всё по херу. Ты в натуре не видал, что за старухой с Левитаном никто не рванул? Галина там была?

– В фондах сидела. Не позвали её. Чай пила.

А не волну ли Эдик на главного хранителя гонит? Ему выгодно между нами клин вбить, чтобы она чего не перехватила. Ведь я немало икон подарил. На тех же условиях: реставрация. И хранение. Пусть даже дома. Наверное, Эдик знает что-то о ней. Папаня хоть и под лестницей сидит, а глаза и уши у него повсюду. Напрасно я Пипке проговорился, что Галина у меня уже несколько добротных иконы выпросила. Вымолила. А ведь я их в подарок галерее принёс. Ласковым голоском меня уверяла: «У вас, Юрий Михайлович, ещё лучше будут, а эта мне на всю жизнь память о вашей щедрости. Юрий Михайлович, милый вы мой, подарите».

И я каждый раз уступал её мольбам. Верил: сохранит.

Выходит, она втихую собирает свою личную коллекцию. Хотя не имеет права заниматься этим согласно музейным инструкциям. Если кто «поддует» в управление об этом её увлечении, могут уволить. А у неё муж-инвалид, дети…

Я с ней с начала семьдесят четвёртого знаком, и она постоянно ко мне хорошо относится. И этого нельзя не ценить. Единомышленница!

– Да, одна Наташка, такая полная, на кустодиевкую купчиху, что чай пьёт, похожая, вслед старушке сказала: «Вся клопами засижена. Они, наверное, под подрамником живут кучей. Стыдно! Брр!»

– Это Балабон63 Наташка старуху отшила, – пояснил Эдик. – Папаня с ними разъяснительную работу провёл. Чешут, что он им скажет. А ему зачем лишней работой себя загружать? Девки и отбрыкиваются. Другую живопись приобретают. Советских художников. Местных. По указанию областного управления. У них какие-то свои счёты. Ну, и передвижников всяких.. не всех. Кто по идеологии подходит. А иконы к советскому искусству – всё равно что лапоть к лаковым босоножками. Их только коллекционеры берут.

«Лукавит Эдик», – подумал я. И сказал:

– А я-то думал… Ведь в «Огоньке» репродукции икон печатают.

– Указание свыше. Икон не покупать. Ну что – договорились?

– Нет, Эдик, не договорились.

– Чего ломаешься? Ещё кучу натаскаешь.

– Ты, Эдик, сейчас одну песенку поёшь (я вспомнил, как он ловко обвёл вокруг пальца свою бывшую московскую жену), а папаня твой завтра мне заявит, что ничего не знает и ему вообще некогда вздохнуть. Что «жись – борьба», к тебе же и пошлёт: Эдик обещал – пусть сам и учит, а мне – перднуть некогда, сто галерейских картин реставрации ждут. Слышал я уже от него такое…

– Идём к нам и обо всём потолкуем. Сам услышишь.

– Конечно, мне хочется овладеть приёмами хотя бы консервации произведений темперной живописи, ведь столько икон на моих глазах гибнет… Сотни…

– Через месяц всё будет в ажуре. Собирайся. Идём, Юрий Михайлович.

– Согласен, но с одним условием: Деисуса получишь через месяц. Когда Виктор Алексеевич научит меня консервировать иконы. Ты же знаешь: для меня главное – спасти как можно больше того, что ещё не превратилось в труху, и передать музеям. Не нашим, местным, так другим. Какие-то ведь и берут… В Москве. Да и не только.

– А почему мне сразу не хочешь отдать? Прошлые разы отдавал. Не доверяешь?

– Ты глухой, что ли? Лучшее хочу в музеи передать. Ты ни одного обещания не выполнил, Эдик. Где рыбий клей? Где микалент, который ты сулил из Москвы привезти?

– Быстро только кошки ебутся, да слепыми родятся… Подождать не можешь?

– Сколько, Эдик, можно ждать? Ты уже год меня за нос водишь. Или я такой дурак? Ничего не понимающий, что ты резину тянешь бесконечно.

– Ухайдакал64. Пошли к нам, отец уже со службы припёрся. Пиво пьёт. Под пивко и покалякаем.

С Поповым мы не только уже познакомились семьями, но и оказались соседями – они жили в пяти минутах ходу в такой же «хрущобе», только трёхкомнатной. Одно помещение выделили Попову-старшему под домашнюю мастерскую. По закону. Как члену Союза художников СССР. Ну ловкач! Сумел пролезть в Союз, Микеланджело!

Через несколько минут я уже пребывал в гостя у Поповых.

– О, дружба! – воскликнул Виктор Алексеевич, приветствуя меня. И здесь на нём присутствовали только трусы, через которые светился живот примерно восьмимесячного срока беременности. – Пивко будешь?

– Папаня, достань-ка нам партейного, а лучше «сучка». У нас дело клёвое65. Подсаживайся. Ты мне нужен, папаня.

Виктор Алексеевич беспрекословно повиновался. С дежурной ухмылочкой на маслянистой блинообразной физиономии. Клоун! Ловко же он его изображает. Цирк! А не борьба.

Жена реставратора, мать Эдика, моложавая крупная особа (ещё раньше подметил: мужички маленького роста частенько выбирают в подруги жизни партнёрш могутнее и на голову, а то и выше себя), учительница по профессии (парадокс!), отнеслась к моему визиту доброжелательно, потому что обожала красавца сына. Единственного. И – «гения». Во всём, как она искренне считала, положительного.

Виктор Алексеевич без единого возражения принял наш с Эдиком «договор», запивая каждый «пункт» глотком пива и сдабривая его обсасыванием вяленой рыбёшки. Полагаю, сам наловил. Во время «пленеров» на Миассе. И меня стаканом «дерьмута» угостил. Для «закваски». После возлияния напитка под всесоюзным названием «ёрш» разговор наш значительно оживился и продвинулся в пользу Эдика.

Кстати сказать, я до сих пор не знаю, каким художником был отпрыск Поповых, – не видел ни одной его работы, а вот набросок маслом Попова-старшего (кажется, он, единственный, не провозглашал себя гениальным среди сборищ однокурсников Эдика, приезжавших к ним в гости – на этюды) – на нём была изображена каменная гряда возле Сада-острова. Мне этот простенький этюд мэтра Попова с хорошо знакомым и узнаваемым камушком понравился, и я его выменял у автора. За выбранную им из коллекции икону. Те же все однокурсники Эдика – до единого – признавали друг в друге (на полном «серьёзе») гениальных живописцев. На этюде Попова изображена Челябинская картинная галерея со стороны реки, написанная с той самой гряды камней. Вероятно, дамбу когда-то, до войны, собрались строить, чтобы защитить от разрушительных ледоходов Сад-остров, да так и забросили. Этюд и сейчас висит над дверью в нашу с женой комнату. Память моего детства: сколько раз на этом месте раков ловил и загорал.

На этих камушках Виктор Алексеевич, творя свои этюды, ловко цеплял на удочку пескаришек и утолял жажду неизменным бочковым пивом. Положено по рабочему расписанию – творческий день в неделю. Пейзаж Виктора Алексеевича, вернее этюд, получился недурно. Хотя он «никаких акдемиев не кончал» и всего добился самоутком. Эдиковы же однокурсники показались мне хорошими ребятами, но согласиться с ними я не мог… насчёт их массовой гениальности – это же не грипп. Они однажды вечером нагрянули ко мне посмотреть коллекцию икон. Из их реплик нельзя было не понять, что всё сделанное до них в мировой живописи безнадёжно устарело и они призваны совершить переворот, «прогорланить новое слово в изобразительном искусстве». Тогда я промолчал, не стал с ними спорить – бесперспективно. В этот же памятный пир с ершом Виктор Алексеевич поклялся обучить меня. В присутствии Эдика. Но как ему верить? Впрочем…

…Распорядок дня мой изменился: быстренько сдав материал в номер (редакция многотиражки трамвайщиков, в которой мне привелось временно потрудиться, заменив ушедшую в декретный отпуск коллегу, находилась через несколько домов от галереи), я почти каждый день спешил под широкую лестницу с дверцей, охраняемую грозной табличкой. Мне она почему-то напоминала наглядную агитацию лагерных «университетов», оконченных ранее УрГУ, – всё запрещено, кроме каторжного труда, который всегда приветствовался без ограничений. С принуждением. Но только не здесь. Да и вообще на воле редко удавалось увидеть увлечённых работой.

…Через месяц, когда, как по железнодорожному расписанию, из «кипучей и могучей» столицы вновь явился Эдик (он, кстати, не пил, не курил, а занимался с юных лет гиревым спортом – у «гения» должно быть железное здоровье!), я довольно успешно освоил несколько простейших реставрационных операций: очищал и укреплял красочный и левкасный слои, таким образом продлевая жизнь иконам. «Учитель», слюняво похихикивая, заявил мне, что остальные «манипуляции» под силу лишь художникам: расчистка, тонировка и прочие.

Весь месяц я боролся с искушением самостоятельно раскрыть хотя бы одну икону из трёх. Но… оставил Деисуса в неприкосновенности.

Эдик тоже сдержал, пожалуй впервые, своё слово. Я ему вручил Деисуса. Иконы аналойного размера: тридцать два на двадцать семь сантиметров, толщина доски – два с половиной сантиметра. Доски сосновые. По характеру обработки, по состоянию древесины (основы) они могли и в самом деле оказаться древними. Да и оголившийся фрагмент первоначальной живописи, при всей моей малоопытности, уверенно определил по ряду признаков: не позднее восемнадцатого века.

На этом моё ученичество завершилось. Во-первых, «контракт» закончился (Эдик ухитрился вдобавок выпросить у меня с килограмм медного литья (мелкой литой пластики), я её на городском складе метутильсырья выменивал на бронзовые втулки, краны и цветного же металла предметы, что приобретал у трёх знакомых бомжей, бывших фронтовиков, которых приютил в своём приёмном пункте добрейшей души человек, тоже бывший фронтовик, отставной офицер, но, к моему сожалению, очень больной (несколько серьёзных ранений получил во время боевых действий). Донимали старые раны, и частенько я заставал его лежащим на продавленной старой-престарой кушетке – он еле передвигался в непогодь – страдал. Досадно, я не записал его фамилию, а сейчас не могу её точно вспомнить. Или где-то на клочке бумаги она и значится, да не найдёшь. Кажется, Иваном Александровичем его звали. Я этому человеку и по сей день благодарен за помощь, отзывчивость, честность, доброту, бескорыстие… Всё-таки встречаются ещё такие люди. Но редко. К сожалению.

Об одном интересном случае произошедшем (вернее, который мог произойти) я расскажу далее – парадокс! Сумасшествие! Впрочем, наша жизнь в начале семидесятых, я говорю о коллекционерах, состояла сплошь из подобных парадоксов, которые в определённое время превращали некоторых из нас в тайных богачей, но чаще – в рабсилу совконцлагерей. Или, в лучшем случае, лишали всего, что энтузиасты собрали, накопили годами, десятилетиями и что становилось стержнем духовной сути человека, его единственным богатством, целью жизни. Но об этом – не сейчас.

В семидесятом – семьдесят первом годах у меня вроде бы укрепились деловые взаимоотношения с Ниной Петровной. После того как она привезла на транспорте облуправления культуры со склада метутиля выкупленный мною демидовский стасорокачетырёхкилограммовый колокол, отлитый в Невьянском заводе, если мне не изменяет память, в тысяча семьсот двадцать втором году «господином и кавалером Никитой Акинфиевичем Демидовым». Я его полтора года выкупал, регулярно принося по пять – десять килограммов медного лома в солдатском рюкзаке, о котором уже упоминал. Мне помог уберечь местную редкость от уничтожения некто Мыларщиков, сотрудник этого производства: он в течение полутора лет каждый мой «взнос» записывал химическим карандашом на столбе складских ворот. Сочувствовал человек. Понимал. В этот торжественный день66 решился попросить директрису проверить по инвентарным книгам музея, не поступала ли в фонды в шестьдесят втором икона из села Русская Сеча – пядная, очень загрязнённая, без названия, в правом верхнему углу просматривались не очень ясно буквы греческого алфавита. Поступить в музей она могла в названном году или несколько позднее. Кто-то, какая-то женщина, вероятно сотрудница областного управления культуры, вывезла её из того села по сигналу милиции.

– Случайно не вы, Нина Петровна? – задал я отчаянный и опасный вопрос.

Задав его впервые ей же некоторое время назад, я получил отрицательный ответ. Козакова, очевидно, не пожелала тогда сказать правду. Сегодня Нина Петровна, слегка и загадочно улыбаясь, подтачивая ноготки, больше похожие на драгоценные изделия из сверкающих прозрачных рубинов, спокойно произнесла:

– Этой женщиной из управления, наверное, была я.

Меня охватила немота. Невероятно! Догадался!

Оправившись от неожиданного признания, задал ещё один совершенно глупый вопрос:

– Как – вы?

– А так, Юрий Михайлович, – очаровательно улыбаясь, даже несколько игриво, ответила она. – Тогда я работала инспектором. Мне и поручили доставить эту грязную досочку. Её где-то в груде кирпича обнаружили. Когда остатки церкви разбирали.

«Не один такой случай мне известен», – припомнил я.

– Правильно. А вы знаете, что это за досочка?

– Представления не имею, Юрий Михайлович.

– И куда вы её дели? – продолжал напирать я, предчувствуя какую-то неприятность. Интуитивно. Я вмиг взвинтился.

У меня не только дрожал голос, но и колени ходил ходуном, хотя я сидел на стуле. Как в феврале пятидесятого, у следователя седьмого отдела милиции, после ночного истязания бандой оперов.

– После ею занималась не я. Помнится, кто-то из девочек-религиоведов. А почему вас та… находка так взволновала. В чём причина?

– А вы знаете, что такое – энкаустика? – раздражённо и, наверное, резко ответил я вопросом на вопрос.

– Вы меня экзаменуете? Я историк. Не искусствовед. И всё же припоминаю фаюмские портреты. Но это была досочка, сплошь заляпанная воском. Никакого отношения она к энкаустике не имела.

– Всё ясно. А можно через вас установить, куда она делась, эта досочка? По документам вашего музея, по архиву областного управления? Только, пожалуйста, не говорите никому, что ею интересуюсь именно я.

– Сейчас вызову главного хранителя и…

– Ей-то как раз и нельзя об этом проговориться. Она меня, как бы вам сказать, не очень переносит. Я её замучал своими дарами музею. На них акты надо составлять…

На эту мою «жалобу турка» Нина Петровна ничего не ответила, только продолжала загадочно и слегка иронично улыбаться. А меня разобрало. От волнения аж во рту пересохло. Но сдержался-таки от высказывания критических замечаний.

– Так вы, будьте добры, разузнайте о той чёрной досочке, Нина Петровна. Я вам за это век благодарен буду. Мне лишь узнать надо: жива она или нет?

– Приходите через неделю. Предварительно позвоните.

– Большое вам спасибо, и простите за резкий тон – не сдержался, – повинился я. Во мне вновь вспыхнула надежда на Великую Находку.

Через неделю с журналистской педантичностью я конечно же позвонил Козаковой.

Она подняла трубку. Голос её источал дружелюбие. Я представил Нину Петровну: белокурою, голубоглазую, приветливую, умную, отзывчивую, и воскликнул про себя: «Вот женщина! Мечта!»

И с радостью возвестил.

– А я для вас67 откопал странный самовар. А может, это что-то другое.

– Вы и так уже несколько штук нам принесли, – перебила меня директриса, – вам не кажется, что хватит?

– Нет, не кажется, Нина Петровна. Это не какой-нибудь баташёвский с тысячью фальшивых медалей, это самовар красной кованой меди на два отделения. Одно – для чая, а в другом что-то иное варили – второй краник отсутствует. Может быть, кашу, потому и краник только один, чайного отделения. Я такой впервые в жизни встречаю.. Датирую восемнадцатым веком.

– Хорошо, – вежливо, но без прежней любезности подвела итог нашему разговору директриса. – Передайте его Пановой. Пусть оформит…

– Этот экземпляр наверняка очень давний – красная медь, кованая… Похоже, первая половина восемнадцатого века. Ровесник нашему городу! – никак не мог угомониться я.

Мой восторг охладили короткие телефонные гудки.

Я понедоумевал минуту, а после решил: ну занят человек. Возможно, совещание производственное. Или какой-то начальник посетил. А я тут со своим самоваром68.

И подался к главному хранителю, которая уже давно на меня смотрела волчьими глазами. Что я ей плохого сделал? Ведь фонды пополняю редкими предметами быта. Безвозмездно. А она на меня зыркает, словно укусить хочет. Думает, может быть, что охмуряю их, присваиваю, не всё сдаю в фонды? Так я и не обязан. Я же не штатный сотрудник.

Озаботило меня и даже несколько встревожило, что Нина Петровна ни словом не обмолвилась об иконе из Русской Сечи. Забыла, что ли? Не похоже вроде бы.

– Здравствуйте, – поприветствовал я Панову, забыв моментально её враждебное отношение ко мне.

– Сейчас некогда с тобой, Рязанов, заниматься, – не глядя даже в мою сторону, на ходу буркнула Панова и прошмыгнула к себе в хранилище. Даже не поздоровалась.

– Ждать или как? – вдогонку крикнул я.

Она, уже будучи в своих закромах, приоткрыла дверь и столь же недовольно произнесла:

– Подожди. Я же сказала: сейчас некогда с тобой заниматься.

И захлопнула дверь с той же надписью, что и у Виктора Алексеевича в картинной галерее под лестницей.

Невнимательное отношение к себе, к тому, что старался сделать полезное дело другим, я всегда воспринимал болезненно. Обижался. Детская привычка. Я это понимал, но всё равно серчал. Настроение моментально портилось: стараешься, а в ответ – кукиш!

На сей раз взял себя в руки, встал в угол, а рюкзак с необычным самоваром поставил рядом. Рысью пробегали какие-то сотрудницы, словно в противоположном конце коридора занялся пожар. Продефилировала луноликая и глазастая Блинова69 – я с ней не поздоровался. И она промолчала. Лентяйка! Перегрузил её, беднягу, тяжёлой, чуть ли не каторжной работой! И за что только такие «труженицы», как она, государственные деньги получают? Конечно, зарплата у неё грошовая. Но не нравится – иди поищи, где больше платят. У меня ведь тоже не ахти какой директорский оклад – восемьдесят карбовцев. Если б не гонорары, а их в месяц набиралось иногда рублей тридцать – сорок, а то и щедрее, тоже не особенно весело жилось бы. Собственно, в семейный бюджет я отдавал только зарплату, гонорары уходили на приобретение книг, на пополнение коллекции. И на музеи.

Взять хотя бы этот самовар. На свалке его нашёл. Точнее, на складе метвторсырья. Но за него я отдал связку новёхоньких бронзовых водопроводных кранов – у знакомого слесаря на бутылку «сучка» обменял. А это – два пятьдесят две. Гонорар за пару небольших заметок в «Вечернем Челябинске». Они тоже не с неба валятся: найди какой-нибудь интересный факт, напиши, отнеси в редакцию, если во всех инстанциях признают пригодной к публикации – напечатают, покажется кому-то «жвачкой» – в корзину отправят. И весь твой труд – швах. Насмарку. Мои заметки в большинстве своём проходили, миновав бездонные редакционные корзины. А тут, в музее, добыв оригинальную вещь, принесёшь ей и сидишь, ждёшь, как бедный родственник подачки. В «Вечёрке» хоть копейки, но платят, а здесь упрашиваешь, доказываешь, что экспонат интересный, музейного значения, краеведческий – лишь бы даром приняли. Не берут. Лишняя для них работа. Не хотят трудиться за нищенскую плату. По углам шляются, лясы точат, чаи распивают. Словно мстят государству: вы нам – копейки, мы вам – безделье… Ну как тут не вознегодовать! Однако приходится терпеть, ждать, удерживать себя от неосторожных слов, которые могу быть поняты спецами музейного дела как покушение на их авторитет и предлог избавиться от тебя, отдохнуть. От чего?

Бросить бы всю эту суету с унизительным навяливанием70, да ведь пропадут предметы, имеющие действительно музейное значение. Тот же самовар уже под прессом оказался бы, дружно прижавшись к покорёженным подсвечникам, смятым иконным окладам, разной металлической домашней утвари девятнадцатого, а то и восемнадцатого века. И – всё! Нет их на белом свете, как не бывало. И докажи, что до семнадцатого года мы не лаптем щи хлебали. Те, кто по религиозным либо политическим предрассудкам ненавидит древнюю русскую культуру, в нашем государстве, по сути своей, – иноземцы. Зачем они это вершат упорно уже несколько десятков лет? Чтобы унизить наше национальное достоинство? Возвыситься над нами, русскими людьми? Доказать, что мы бескультурны?

…Дверь наконец-то отворилась, и главный хранитель с физиономией старорежимного фельдфебеля грубо спросила:

– Что опять, Рязанов, принёс?

– Самовар. Очень старый. Красной кованой меди. У вас в музее такого нет. Да и мне впервые встретился. Нет, не баташёвский. Самодельный. Наверное, начала девятнадцатого века. Вполне вероятно, конец восемнадцатого. Или ещё более ранний.

– Заходи, – ворчливо-милостиво согласилась главный хранитель.

Я вошёл в кладовые Али-Бабы.

– Вчера весь день Нина Петровна меня трясла, чтобы я акт о какой-то доске из села Русская Сеча нашла. А их вон сколько, актов разных… Тыщи! От папок полки ломятся…

– Нашли? – спросил, а может быть, и выкрикнул я.

– Еле разыскала. В общем акте о кремации сактированных экспонатов. За август шестьдесят второго числится какая-то неопределённая икона. Из-за сплошных загрязнений. И не одна, а несколько.

У меня во рту моментально пересохло, а сердце учащённо заколотилось. Не смог слова произнести.

– Что же вы, – говорю Нине Петровне, – вот же ваша подпись стоит. А я весь день потратила на это. Она заглянула в акт и говорит:

«Не только моя. Вся комиссия подписалась. Вот и виза начальника управления. И печать. Я тут ни при чём».

«Весь день ушёл коту под хвост. И всё из-за тебя», – с укоризной выговорила директрисе Панова.

«Рязанов мне с этой доской надоел. Как помешанный, – оправдывалась директриса перед главным хранителем».

– Зачем тебе эта доска, Рязанов? В акте записано: доска ветхая, залита грязным воском. Вероятно, служила подставкой свечам. Реставрации не подлежит. Кремировать как не имеющую музейного значения.

Я встал, шатаясь, будто меня по голове огрели мешком с песком. Была у свободских пацанов-хулиганов такая забава: открывает человек калитку, а ему со столба на голову сваливается мешок с серым песком из уличной канавы. Рядом нет никого. А с тополей, хихикая, наблюдают эту «уморительную» сцену, например, Толька Мироедов или Витька Захаров – «шутники». На более умное ни у того ни у другого не хватало извилин.

Мне почему-то такой эпизод вспомнился. Но потопал я, прихватив рюкзак с загадочным самоваром, прямёхонько в кабинет директрисы.

Отворил дверь. За своим письменным столом сидела в одиночестве и оттачивала кроваво-алые когти красивая до безобразия Нина Петровна. Она удивлённо, без дежурной очаровательно улыбки, взглянула на меня. Я машинально, опустив рюкзак на пол возле порога, полез в карман, пошарил в нём, потом вспомнил, что искомое находится в нагрудном вместе с журналистским удостоверением. Вынул, зачем-то развернул, как будто для предъявления, билет внештатного сотрудника Челябинского областного краеведческого музея, подошёл к начальственному столу и положил его перед недоуменной и немного, как мне показалось, напуганной директрисой. Прихватив по пути рюкзак, вышел из кабинета, плотно, без стука закрыв за собой дверь.

Всё это действо не сопровождалось ни единым словом.

Зачем слова, когда мы прекрасно поняли друг друга и без них?

Выбежав из музейного здания, невольно повернулся направо и посмотрел на место, где осенью шестьдесят второго адски жарко пылал кострище и в нём лопались тонкие волнистые стекла киотов, а чуть ветер сваливал столб не столько огня, сколько дыма в сторону, то оголялись другие сжигаемые предметы: книги, выглядывавшие из-под них кипы старых газет, углы каких-то уже обугленных икон. Я выбрал и выдернул из кострища то, что мне было тогда по душе, – подшивки газет. А ведь одной из тлевших икон могла быть та, о которой написана эта печальная повесть.

О, если б знать!

На этом месте я поставил точку с восклицательным знаком в полной уверенности, что история розыска Одигитрии завершена.

Но к череде моих ошибок добавил лишь ещё одну. Впрочем, всё разъясню далее.

1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   31

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск