Первая


НазваниеПервая
страница1/10
ТипДокументы
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10



Художник В. Фторов
Аркадии Малашенко известен читателям республики по книгам стихов и прозы «Поиск», «Белый ветер», «Поле перейти», «Я вернусь за тобой, Амгуэма» и другим.
В романе «Все, что смогли» писатель открывает новую для себя тему — тему мужества советских людей в смертельной схватке с врагом на берегах Волги в годы Великой Отечественной войны. Глазные герои романа проходят через сложнейшие испытания, через свинец и огонь, сохранив чистоту и красоту души.

Малашенко Аркадий

М 18 Все, что смогли: Роман/Худож. В. Фторов.— Кишинев: Литература артистикэ, 1983.— 144 с.
Роман посвящен одной из героических страниц Великой Отечественной войны — смертельной схватке советских воинов с врагом на берегах Волги.
© Издательство «Литература артистикэ», 198

Светлой памяти отца

посвящается…


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Пинчугин и другие



1
Они оба смертельно устали. Больше следователь. Он вел уже второй допрос. Первое дело удалось провернуть быстро и без волокиты. Девятнадцатилетний мальчик, со стриженой головой, беззащитно торчащей из гимнастерки, будто из водолазного костюма, все, что нужно, признал и все, что нужно, подписал, и ушел в сопровождении конвоя в трибунал.

С тем все было ясно. После того как из туч вынырнули пузатые итальянские бомбардировщики и начали планомерно вываливать на окопы тонны огня и железа, когда каждая бомба, выпав из железной утробы, летела именно в него, в Панюхина, в одного- единственного на земле Панюхина — вот в этот миг он вдруг понял, что его, Панюхина, сию минуту убьют. Его убьют, Сережу Панюхина, единственного сына у матери, с его мечтами и первой любовью. Что вот сейчас эта бомба, медленно, раздумчиво помахивающая над ним своим утиным хвостом, войдет в его плоть и разорвет его мир, любовь на миллионы капелек пустоты.

Тогда солдатик дико закричал и побежал из окопа в зеленую донскую степь, бросив винтовку с брезентовым ремнем, стершим ему плечо, разом освободившись от всех непреложных законов, вдалбливавшихся ему в запасном полку два месяца скрипучим, будто выструганным из сосновых досок, лейтенантом.

С этим все было ясно. Следователь особого отдела дивизии старший лейтенант Ефим Коган даже брезгливо посочувствовал про себя мальчишке: «Что с него взять, стручок зеленый, наклал в штаны со страху. На фронт маменьку не возьмешь, чтоб сопли подтирала...»

Но лицо его в этот момент было монументально непримиримое, ибо приказ командующего армией был предельно ясен: трусов, дезертиров и паникеров судить немедленным судом и расстреливать на месте. Такими же недвусмысленными и непреклонными были указания из штаба фронта.

Враг рвался к Сталинграду, и надо было любой ценой его остановить. «Любой,— подчеркнул на совещании седой генерал из Ставки.— А для этого надо беспощадно карать трусов, самострелов, распространителей панических слухов».

Панюхин ничего не отрицал, все, что нужно, подписывал, и только испуганно вздрагивал, когда следователь щелкал алюминиевой немецкой зажигалкой. Его взгляд не выражал, буквально ничего, в нем мертво зияла пустота. «Да он уже и так убит»,— вдруг содрогнулся Ефим Коган и вызвал конвой, стараясь больше не глядеть в пустоту глаз парнишки.

Зато со вторым все было значительно сложнее и запутаннее. Старший лейтенант — танкист, комсомолец, кадровый военный, участник обороны Москвы, орденоносец, командир взвода,— пытался перебежать к фашистам. На танке. Сбежал из-под стражи, забрался в свой танк и рванул через реку в расположение немцев. Если бы немцы с перепугу не подбили машину — мог бы уйти.

Танкист против воли нравился Когану. Коренастый, быстроглазый, с пшеничным чубом, он поминутно одергивал гимнастерку без ремня, смотрел открыто, фактов не отрицал, но и не признавал главного,— что собирался перебежать к немцам.

— Хотел помереть по-людски.

— Но вы взяли танк! — Так точно.

— Это что, ваш собственный танк?

— Никак нет.

— Значит, вы признаете, что собирались увести к немцам новую боевую машину?

— Никак нет.

Следователь измученно усмехался и лез за портсигаром. Собственно, ему достаточно было того, что этот старший лейтенант признал. Но какое-то подспудное чувство симпатии к танкисту мешало поставить точку на этом деле и на жизни лейтенанта. И Коган злился, потому что его такое чувство посещало не раз за два года войны, которые он провел на фронте, расследуя подобные случаи. И он тянул с завершением дела, подсознательно старался

выявить все новые и новые факты, свидетельствующие в пользу, а не во вред подследственному.

— Опять мудришь,— грубо выговаривал ему майор Шайдуров, его непосредственный начальник.— Ты эти гражданские замашки брось — И он неопределенно крутил перед носом Когана толстыми пальцами, с желтыми от никотина ногтями.— У нас с тобой нет времени разводить всякие антимонии. Понял? Тут тебе не Петровка! Свидетельства, экспертизы, ходатайства — обо всем этом забудь. Все это осталось там, дома. А здесь нам нужен только факт. Так сказать, голый факт. Струсил — получай. Дезертировал — получай, понял? А психологию — зачем струсил, зачем дезертировал — оставь для мирного времени. Вот разобьем фашистов — тогда и разводи антимонию.

Коган встал. Вскочил и танкист, снова одернув выцветшую гимнастерку с тремя темными пятнами от орденов. Красноармеец у двери блиндажа, задумавшийся о чем-то своем, вздрогнул, виновато усмехнулся и с преувеличенной строгостью уставился в спину старшего лейтенанта.

— Выйди,— хмуро сказал Коган часовому, еще не отдавая отчета, зачем ему это понадобилось.— Вдвоем потолкуем, с глазу на глаз,— и Коган, удивляясь себе, засмеялся каким-то чужим горловым смехом.

Старший лейтенант удивленно посмотрел на него, пожал плечами и неуверенно спросил:

— Можно закурить, това... папиросочку,— и тоже нелепо засмеялся, в то время как зрачки его расширились от хлынувшей в них боли.

С минуту молча курили. Спокойно, с наслаждением — следователь, и судорожно, большими глотками — танкист. Глухо, утробно, в пяти километрах, ворочался фронт. Коган выплюнул прямо под ноги старшему лейтенанту окурок и хмуро, почти просительно сказал:

— Ну давай, Пинчугин, расскажи мне все, парень. Не для протокола. Понимаешь?

Расскажи... А как об этом рассказать? Разве это можно понять? В какой-то миг все рухнуло. Разом и навсегда. Полтора года ходить в любимчиках у судьбы, выбраться из десятка передряг, когда казалось, что все кончено, уцелеть в десятках атак, выйти из двух окружений — и вот так, сразу,— всему конец. Конвой, следователь, трибунал — и все это с ним, с Пинчугиным, с боевым командиром, с тем, кому завидовали товарищи, кого награждало правительство…

- Я же рассказывал. Ну что я еще могу добавить? — сквозь зубы прокричал старший лейтенант, краешком сознания улавливая, как где-то в глубине его отчаяния рождается, проталкиваясь через страхи и тоску, враждебно острое бешенство. Годы службы в армии научили его подавлять это бешенство, доставшееся ему в наследство от поколений тихих, работящих крестьян-предков, которые, казалось, ни с того ни с сего вдруг откладывали в сторону плуг или рубанок, брали в руки топор, вилы и шли крушить барские поместья.

Ну как объяснить этому кучерявому старшему лейтенанту—следователю с непроницаемым взглядом — всю нелепость, всю дикость случившегося? Как объяснить, если он сам все это не может переварить?
2

Полковник был весь новенький и правильный, как учебник. Все на нем блестело и вселяло тихую, но прочную уверенность.

— Понимаешь, старший лейтенант,— говорил он, предусмотрительно став за темный бок бронетранспортера и, поеживаясь от посвиста пуль,— мост через этот ручеек все равно придется строить.

И ласково смотрел на Пинчугина. Ручеек был метров десяти шириной с правым обрывистым берегом.

— Мост надо строить, и ты его построишь к двадцать третьему августа к девятнадцати ноль-ноль. И таким ты его построишь, чтобы выдержал «тридцатьчетверку» и «КВ». Роту саперов я тебе дам,— ласково уговаривал он, хотя Пинчугин знал, что этот приказ и останется приказом, хоть бы его этот полковник пропел на манер арии из оперы.

И, сатанея от невозможности что-либо изменить, Пинчугин, чуть не плача, закричал:

— Но вы поглядите правее, да, правее, пожалуйста! Высотка-то у немцев, а у них снайперы. Слышите, пульки попискивают?

— Значит, уточнили,— так же ласково сказал полковник,— к двадцать третьему, к девятнадцати ноль-ноль перекрой этот ручеек.

Бронетранспортер заржал, подпрыгнул на месте и умчался в тыл.

Долговязый комбат Орлов, контуженный и плохо слышащий на оба уха, шепотом убеждал:

— Ну ничего, война, брат, сам понимаешь.

Комбат знал, что глухие громко говорят, все время помнил об этом и старался говорить как можно тише. Окопные юмористы тут же подметили это, и пошло-поехало. Из штаба во все взводы летело: «Комбат прошептал, чтобы вы заканчивали ремонт, смотрите, приедет — всыплет». Или: «Шепот комбата не обсуждается!» Или: «Вы что не сдаете наградные — шепота комбата не слышали?»

— Но какое я отношение имею к мостам?! «— горячился Пинчугин.— Я — не сапер, а танкист, почему тогда связистам или летчикам не поручили, а мне? Я и молотка в руках-то не держал! Только из-за того, что за тем проклятым бугром мои танки стоят?

— Ну чего ты хочешь?— включил вдруг полную громкость комбат, и Пинчугин понял, как он страдает.— Чего ты хочешь, чтобы я приказ комбрига отменил?! Твой участок — ты и отвечай! Прикроем тебя минометами.

Он отвернулся и перешел на обычный шепот:

— Ночами форсируй работы. Часов пять-шесть шуруй на всю катушку, а днем — по обстановке.

И комбат зло сплюнул. Потому что уже восемнадцатое августа, а Пинчугин был у него лучшим командиром взвода.

Вечером на четырех тягачах приволокли бревна, а перед ужином появилась рота саперов.

Пожилой, припадающий на правую ногу старший лейтенант, на котором шинель дыбилась и топорщилась, сопротивляясь неармейской походке и выправке этого командира, вдруг лихо пропечатал шаг, нелепо размахивая руками. Подойдя к Пинчугину, он взял под козырек и бодро начал рапорт:

— Товарищ... товарищ,— тут он заметил лейтенантские кубари Пинчугина, совсем растерялся, полез за кисетом и теплым, домашним голосом облегченно проговорил:

— Прибыли в ваше распоряжение.

На роту приходили смотреть даже из других батальонов. Потому что это была удивительная рота. Пожилые, степенные, бородатые, с огромным чувством собственного достоинства, эти солдаты обращались друг к другу по имени-отчеству.

— Иван Петрович!

— Что, Петр Сидорович?

— Кузьма Севастьянович приказали к нему явиться.

И делали дело не спеша, солидно и прочно. Вся эта рота была призвана из одной области, люди друг друга хорошо знали, относились друг к другу по-семейному тепло и упрямо ценили в людях не нашивки, а умение, знание ремесла. Потому что все как один были заслуженными плотниками и уважаемыми людьми в области.

И что еще более странно — многие армейские ревнители дисциплины и субординации как-то тушевались и молчали, когда вместо четкого, единственно возможного в армии «есть!» слышали что-нибудь вроде:

— Шашнадцать метров многовато. Чего лес гробить? Быки подобьем, так и четырнадцать хватит за милую душу.

И поворачивался такой солдат к приказывающему спиной не по-военному, а как придется, и топал себе прочь, думая свою мудрую плотницкую думу.

Вот их, почти пятьдесят, вместе с командиром — бывшим прорабом,— вот их-то и поставил Пинчугин под пули немецких снайперов.

Слизывая соленую кровь с прикушенной губы, он остановившимся взглядом следил, как один за другим без крика падали они в ручей, навеки остановившись на половине мудрой своей плотницкой мысли. Место убитых занимали такие же молчаливые дядьки, которые так же, не суетясь, бережно раскладывали около себя инструмент и начинали творить свое древнее искусство.

Ночью они, несмотря на грозные приказы, так же основательно рыли могилы для погибших, аккуратно укладывали своих товарищей, тщательно следя, чтобы руки у всех были сложены на груди, а голова направлена в сторону дома, куда завтра отправится в свой пепельно-скорбный путь солдатская похоронка.

В один из таких вечеров, когда занимались они этим горьким делом, в роту примчался командир штаба батальона капитан Верхонин. Как лихой джигит, слетев с мотоцикла, он подскочил к Пинчугину ч начал ему кричать, что он, Пинчугин, нарушает приказ, что он, Пинчугин, ночью не форсирует работы, что он, Пинчугин, распустил людей и этого он, Верхонин, так не оставит. Пинчугин стоял по стойке «смирно» и думал в этот момент о том, что вот такие бывают парадоксы на войне: иной боец положит десяток-другой немцев, идущих на него в атаку,— ему за это орден. Эти же мастера живыми мишенями каждый день идут на верную смерть, а погибают, «выполняя приказ командования»,— так напишут в похоронках. А ведь какой подвиг может сравниться с их подвигом?

Покричав на Пинчугина, капитан пошел к солдатам,

рывшим могилы. Вскочив на бруствер, он выхватил пистолет и закричал:

— Раз-з-з-з-ойдись! Стройся повзводно-о-о!

И, увидев, что никто не обращает на него внимания, совсем зашелся по-петушиному:

— Прекратить! Под трибунал отдам! Дезертиры-ы!

Смирно - о!

К капитану подошел дядька — борода лопатой — с ефрейторскими нашивками, отодвинул его рукой с бруствера и просто сказал:

— Уйди, парень, не мельтеши. Не порть людям настроение. Какие тут взводы — нас четырнадцать пар рук осталось.

И капитан, оледенев от его голоса, безропотно ушел к мотоциклу. А в это время бородачи бережно укладывали в могилу своего командира, головой к дому.

Хотя в ночь на двадцать третье на мосту работали все танкисты Пинчугина, мост не был готов. Он стоял, встречая рассвет на призрачных ногах, телесно бесстыдный, готовый рухнуть от тяжести железа.

А в девятнадцать ноль-ноль, когда забушевала, сумасшествуя, артподготовка, из-за колонны танков вынырнул «виллис» комбрига. Сейчас полковник выглядел совсем иначе. Закопченный, с сорванным осколком или пулей лоскутком брови, он страшно глянул на Пинчугина здоровым своим оком, и пальцы его заскребли по желтой коже кобуры.

Контуженный комбат Орлов хотел грудью закрыть любимца, но полковник отшвырнул его в сторону с легкостью необыкновенной и дико закричал:

— Ко мне, мерзавец! И будешь стоять рядом, пока не пройдет последний танк! И горе тебе — если мост не выдержит.

И Пинчугин, торопясь и оскальзываясь, подбежал к комбригу, тщательно стараясь не замарать надраенные до синевы сапоги, как будто это сейчас в его жизни было самое главное.

Первый же танк рухнул вместе с мостом в речку.

Комбат Орлов и на этот раз не побоялся закрыть грудью своего лейтенанта. Отрешенно глядя, как пляшет у него под носом игрушечный пистолетик, он стоял перед комбригом, раскинув руки, и тупо повторял:

- Виноват, виноват,— и зрачки его плясали вровень со зрачком пистолета. Тогда, выматерившись мастерски и обреченно, отправил полковник колонну танков в обход, на прощанье бросив кому-то в «виллисе»:

— Этого в трибунал.

Когда рассеялась вдали пыль, Пинчугин увидел себя в степи без орденов и ремня, рядом с молоденьким конвойным, который опасливо, по - сорочьи на него поглядывал и водил за его спиной длинной винтовкой с примкнутым штыком.

И только успел себя осознать Пинчугин, как пронеслась над ними черная тень стервятника и хлестнули, зачмокали по молодой траве свинцовые горошины пуль.

Оглянувшись, увидел Пинчугин, что лежит на земле его конвоир, поджав под себя ноги, и пытается выплюнуть кровь, но никак не выплюнет и все вытягивает шею, все вытягивает, будто хочет что-то рассмотреть, может быть, даже свою смерть, которая вот здесь подстерегла его, кубанского паренька, на этой раскаленной донской земле.

Забрав у паренька документы, Пинчугин побрел обратно, чувствуя, как по позвоночнику вползает в голову тупая боль. Смутно помнил Пинчугин, как дошел он до своего одинокого танка, возле которого возились заправщики, как приказал вылезти экипажу, как рванул через ручей, к проклятому холму, с которого расстреливали фашисты его бородачей. Успел он заметить, как сверкнул залп батареи, о которой никто не знал, и которая ни разу не выдала себя за две недели и успел еще подумать старший лейтенант Пинчугин, хорошо, что танки не пошли по мосту под жерла немецких пушек.

А когда очнулся старший лейтенант, то узнал: будут судить его, как пытавшегося перебежать к немцам. Сначала он рассмеялся от нелепости этого обвинения, а потом похолодел, поняв: не сможет он доказать, что совсем не для этого рванулся на боевом своем танке в расположение противника.

— Для чего же?— настаивал Ефим Коган, не надеясь получить вразумительного ответа.
Каким-то чудом вечером к Пинчугину пробрался комбат Орлов. Щкидели, помолчали. Что мог сказать комбат? Не захотел его слушать новый комбриг, а до старого, с которым начали войну, теперь не дотянуться. В штабе фронта большими делами заворачивает, а комиссар Симо-хин по госпиталям раны залечивает — не скоро выйдет, и так получалось, что не к кому сунуться комбату с судьбой милого его сердцу, но никому неведомого лейтенанта Пинчугина. «Я все же до старого комбрига доберусь»,— продолжал хорохориться Орлов, хотя в глубине души он отлично сознавал, что комбриг к нему не питал никаких симпатий, как к командиру исполнительному, но без инициативы, живущему по принципу: «не лезь поперед батька в пекло». Поэтому комбат только шумно вздыхал, буквально кожей чувствуя, как тяжко сейчас молодому боевому товарищу.

Так и не поговорив, они начали прощаться. Когда комбат уже взялся за ручку двери, его окликнул Пинчугин и, смущаясь, протянул листок. Орлов развернул его. На листке было сорок шесть фамилий солдат и командиров саперной роты. Внизу написано: «Достойны представления на звание Героя Советского Союза за совершенный ими героический подвиг при строительстве моста через речку Песчаную. Посмертно. Старший лейтенант Пинчугин, командир танкового взвода».

— Вы передайте в штаб дивизии, — хмуро сказал Пинчугин, по глазам комбата заметив, что тот кончил читать.— Конечно, не от моего имени. Я думал, что погибну, так чтоб... ну когда найдут.

Он смешался и совсем замолк, а Орлов вдруг лихорадочно стал прощаться, чувствуя, что если он сейчас вот, сию секунду, не уйдет, то заплачет во весь голос, как в детстве, от чувства невыносимой несправедливости, заплачет — и никуда отсюда не уйдет.

3

Длинный, уныло сутулый Орлов шел в батальон по узкой разбитой дороге и плакал, навеки простившись с Пинчугиным. Машинально отдавал честь, отвечал на какие-то вопросы, старательно обходил лужи и плакал, хотя глаза оставались сухими. Только челюсть время от времени вздрагивала и отвисала и из груди, как икота, вдруг вырывался звук, напоминающий чавканье сапога в грязи. Так он научился плакать в детстве, когда тянул сиротскую лямку в доме богатого родственника, который вколачивал пудовыми кулаками в голову сироты свою житейскую премудрость.

Но видимо, плохо вколачивал. Когда пошли по дворам зеленые от ненависти и голодного поноса рабочие продотряда с комбедовцами, показал им батрачонок Афонька две ямы, где прело в тепле отборное кулацкое зерно.

Люто отомстил хозяин Афоньке за донос. Затащил в подвал и всю ночь, остервенев, рвал его худенькое тело веревкой, смоченной в рассоле, а на рассвете, тупо сообразив, что забил мальца насмерть, закутал его в рядно и отволок на речку. Сбросил с берега, с мстительной радостью наблюдая, как сын его двоюродного брата камнем пошел на дно.

— Вот так вас всех, как щенков,— выдохнул он в отзванивающий первыми заморозками рассвет и тяжело зашагал обратно.

Да живуч оказался щенок. Выбрался из рядна и приполз к сельсовету, до смерти напугав сторожа кровавой своей спиной.

Позднее, когда работал Орлов на шахте, и еще позднее, когда служил в армии и учился в училище, не имел ни семьи, ни близких друзей. Больно уж характера он нелюдимого, да слишком унылая и нескладная у него фигура. Невдомек было его товарищам и девушкам, подхихикивающим над ним, что у Орлова золотое сердце, а нелюдим он от своей застенчивости.

Даже трудно сказать, как они сошлись с Пинчугиным и за что полюбил комбат разбитного веселого лейтенанта. Правда, эта любовь выражалась у Орлова по-особому: он швырял своего любимца в самые смертельные схватки, на самые опасные дела отправлял он в первую очередь лейтенанта Пинчугина.

Один раз даже он послал его на смерть, так и сказав при всем штабе:

— На смерть тебя посылаю, лейтенант. Ты эту честь заслужил больше других.— И челюсть у Орлова дрогнула и отвисла, а ресницы заплясали немыслимо быстрый танец.

— Своей смертью ты спасешь батальон, — горько добавил он, потом отвинтил от своей гимнастерки орден Красного Знамени и привинтил к гимнастерке Пинчугина.— Вот, от имени командования награждаю тебя посмертно. — И в груди его что-то чавкнуло, и он заплакал про себя.

Но лейтенант и на этот раз обманул смерть. Не судьба, значит, была ему сгореть посреди широкого белорусского поля.

Тогда они выходили из окружения. К остаткам батальона, солдатским чутьем чувствуя здесь командирскую волю и удачливость, присоединялись группы бойцов, и скоро батальон оброс, отяжелел, стал увязать на марше из-за повозок с ранеными, прибившегося к ним медсанбата, из-за гонора невесть откуда взявшихся старших командиров со споротыми знаками различия, из-за нехватки горючего, хоть и гнали они с собой два грузовика с бочками. На эти грузовики, как фурии, кидались два врача медсанбата, тыкали в лицо окровавленными от операций и давно не мытыми руками и требовали погрузить на машины раненых, но Орлов только каменел лицом и кричал на врачей и грозился лично расстрелять первого, кто тронет хоть одну бочку.

Так, громя по пути мелкие гарнизоны немцев, они вышли к линии фронта. Запретив курить и разговаривать, Орлов из леска рассматривал в бинокль позиции, тщетно пытаясь отгадать, где могут быть вражеские батареи. Их надо было выявить во что бы то ни стало, чтоб обойти

завтра на рассвете.

Он вызвал лейтенанта Пинчугина и, отобрав у оставшихся экипажей последние семь снарядов, приказал напрямик прорываться через пшеничное поле.

Машина Пинчугина пошла, как матерый волк, на немецкие позиции. Немецкие батареи спохватились поздно. Оторопев от невиданного нахальства, они почти пропустили танк, но потом рявкнули на него со всех сторон, подняли в небо сотни тонн белорусской земли, а когда осела мерная туча дыма, немецкие артиллеристы не обнаружили даже намека на советский танк «Т-34».

А в этот момент оглохший и ослепший от взрывов или от внезапно наступившей тишины Пинчугин пил из фляги разведчиков сладкий румынский ром и никак не мог вспомнить, что же такое очень важное должен он сказать им.

На рассвете, поддержанный полковой артиллерией, Орлов почти без потерь вывел остатки батальона в расположение своих.
4

Четвертый час мучился следователь Ефим Коган со старшим лейтенантом Пинчугиным. И хотя для приговора у Когана материала хватало даже с избытком, он не вызывал конвоира. За годы войны он научился вести следствие как бы половиной своего «я». Два человека уживались в нем. Один вел допросы, устанавливал степень виновности, подписывал бумаги, которые чаще всего ставили точку над чьей-то жизнью; а другой увлекался составлением шахматных задач, спорил о музыке, склонный к философии, пытался постигнуть суть окружающих его явлений.

Но последнее время эти два Когана стали пристальней следить друг за другом, сомневаться в прописных истинах, вмешиваться в дела друг друга.

Что-то разладилось в тщательно отработанном службой механизме его мыслей, пока только мыслей, но не поступков.

Вот и сейчас одна половина его механически завершила это дело, выполнила свой служебный долг, доказала, что налицо преступление и за это преступление должно последовать раз и навсегда определенное наказание. Об этом со всей очевидностью напоминал приказ командующего, об этом криком кричала каждая буква инструкции, полученной из штаба фронта.

Но вторая его половина, второй Коган, не хотел с этим согласиться. У него не было убежденности в вине лейтенанта. Юридическая была. А вот человеческой не было. И он уныло задавал Пинчугину все новые и новые вопросы, не задумываясь даже о том, что тот не ответил еще и на прежние.

Если бы кто-то Когану сейчас сказал, что он делает неправое дело — он бы пристрелил такого негодяя на месте. Нет, он ни секунды не сомневался, что выполняет на войне очень нужную работу, не сомневался в высокой гражданской порядочности своего дела. Но внутри у него, подспудно, незаметно, но неотвратимо назревал протест против методов работы Шайдурова. Он еще не отдавал себе отчета, что восстает он не просто против методов работы Шайдурова, а против его мировоззрения. И от этой своей раздвоенности Коган страдал. Он упрекал себя в потере классового чутья, в интеллигентской мягкотелости. И тогда первый железный Коган сокрушал второго не логикой, не доводами, а поступками. Росчерк пера — и конвой уводил из его кабинета еще одного осужденного.

И вот тогда, в такие минуты он вспоминал слова отца — портного из Житомира Рувима Когана, умершего от туберкулеза за три года до войны. Старый портной, испытавший на своей шкуре и достаток, и бедность, и погромы, отправив сына учиться на юридический факультет, сказал ему на вокзале, будто чувствуя, что уже не придется увидеться с сыном:

— Запомни, Фима, что сегодня любой закон существует ради человека. Это я тебе говорю, старый неграмотный еврей Рувим.

Показались тогда Ефиму напыщенными и претенциозными слова отца, и только спустя несколько лет он начал постигать их глубокий, прекрасный смысл.

Старший лейтенант сидел перед ним, незаметно для себя раскачиваясь на табуретке, и что-то говорил. Усилием воли Коган заставил себя сосредоточиться, но успел понять только последние слова: «...все равно вы мне не верите».

— «Не верите»...— мысленно повторил Коган, вдруг как-то разом, мгновенно осознав всю глубину этих слов, всю их смертельную тяжесть. «Не верите»... А почему не верю?— вдруг озаренно спросил он себя. Ведь верю я этому лейтенанту, верю от первого до последнего слова, верил и четыре часа назад, и два часа назад, и минуту назад. Всегда, всегда ему верил! Так чего же я еще жду? Какого черта мучаю я этого парня? — закричал про себя Коган, решив, что не отдаст этого лейтенанта под расстрел, чего бы ему это ни стоило. Пусть нельзя доказать его невиновность (какая нелепость!), но он будет бороться!..

5

То ли дошло письмо комбата до бывшего комбрига, то ли вмешался вернувшийся из госпиталя комиссар Симохин, который ценил Пинчугина за лихую доблесть, то ли следователь Ефим Коган доказал невиновность старшего лейтенанта, но главное — Пинчугина не разжаловали, а как бы поменяли в должности.

Рябоватый майор из штаба корпуса, куда послали Пинчугина за назначением, как-то криво улыбаясь одной щекой, сказал ему, протягивая направление:

— Роту тебе даем. Да такую роту, что ею бы полковнику командовать,— и зашелся то ли смехом, то ли кашлем.

Пинчугин, еще не пришедший в себя после всех последних событий, равнодушно бросил: «Разрешите идти?» — и собирался уже повернуться через левое плечо, когда рябой майор почему-то обиженным, даже плаксивым голосом запричитал:

Ишь ты, какие мы гордые, даже не спросил, куда направляют, бумагу в зубы — и с глаз долой.

Майор покосился на двух лейтенантов-порученцев, скромно жующих сухую колбасу в углу на скамеечке, и, заметив, что один из них улыбнулся, повысил голос:

— Или мы ожидали, что после трибунала нам дадут дивизию? Гвардейскую? Или корпус?..

«Вот болван,— с досадой думал про себя Пинчугин, стоя по стойке «смирно» перед майором.— Ведь до высокого звания дослужился! Сколько ему? Наверное, сорок. Не дай бог попасть к такому!» — Пинчугин невольно содрогнулся, и тут же сквозь пелену этих мыслей к нему донеслись слова:

— Так что же вы молчите?

— Так точно! — рявкнул Пинчугин, глядя на майора с такой преданностью, что тот мгновенно расценил это как издевательство.

— Что «так точно?»

— Все так точно!— упрямо рубил Пинчугин, поедая начальство глазами и чувствуя, как, раздирая позвоночник болью, поднимается звенящая волна злости и захлестывает глаза белой пеленой.

— ...может, дивизии мало?— прорвалось из пелены к Пинчугину, и он поспешил преданно рявкнуть:

— Так точно, товарищ майор!

— Что здесь происходит? — вдруг донеслось от дверей начальственно и басовито.

Пелена слетела с глаз Пинчугина, и он мгновенно, одним коротким, как вспышка магния, взглядом запечатлел картину: вытянувшийся в струнку рябой майор, настолько вытянувшийся, что, казалось, он уже не стоит, — парит в воздухе, два лейтенанта, окаменевшие с кусками колбасы в горле, и молодой генерал в бурке, с тросточкой, черный, как грач, и свирепый с виду:

— Так что здесь происходит? Кто это считает, что ему мало дивизии?— и генерал воинственно уставился на Пинчугина.

— Разрешите доложить, товарищ командующий армией,— взвился майор.

— Пусть он докладывает,— усмехнулся генерал и боком, правым плечом вперед прошел на середину комнаты.

Пинчугин, вскинув руку к виску, как радар за целью, поворачивался по ходу движения за генералом. Лейтенанты наконец проглотили колбасу, и детские их лица стали добрыми и умиротворенными.

Видимо, генерал правильно оценил обстановку. Умные глаза его повеселели, и он просто, почти с детским любопытством отрывисто спросил, показывая тростью на ордена Пинчугина:

— За что? Когда получил? Давно воюешь? Да вольно

вы! — наконец прикрикнул он на подчиненных.

— Смоленск, Вязьма, Калинин,— хрипло начал перечислять Пинчугин.

— Ясно,— прервал его генерал.— Хорошо начинаешь, лейтенант, военная биография у тебя, брат, знатная. Мне впору позавидовать. Хлебнул, значит, окружения?— сменил он вдруг разговор.

— Так точно, хлебнул,— радостно и уже раскрепощено гаркнул Пинчугин и, сбавив тон, видя, как поморщился командующий, совсем нормальным голосом добавил:— На всю жизнь, нахлебался отступления, товарищ генерал. Пришлось попрятаться...

— Видно, не очень прятался,— добродушно усмехнулся генерал и спросил:— Так о чем полемика, товарищи командиры?

— Обговариваем назначение,— начал было рапортовать майор, но генерал вдруг досадливо махнул рукой и

устало сказал:

— Слышал я, как вы тут обговариваете.— Очень хорошо слышал... Кстати, майор, скажите командиру корпуса, что я рекомендую ему назначить вас на передовую, размяться немного, ну хотя бы в должности командира батальона. Ясно?

— Так точно! Есть доложить командиру корпуса,— потухшим голосом отчеканил майор.

Через минуту Пинчугин ехал в полуторке в штаб бригады, привычно рассуждая над капризами армейской жизни. Вот только что в комнате на него кричал старший по чину, кричал несправедливо — и ничего не попишешь, рта раскрыть не моги. А тут зашел еще более высокий почину товарищ—и все, и нет крикуна как такового — букашка да и только.

Бывали и такие в армии. Свой долг они понимали очень однобоко. Чаще всего, обладая зычным командирским рыком, они красовались на учениях и парадах, мозолили глаза начальству — и их замечали, отличали, давали возможность расти. Главная цель таких — попадаться почаще на глаза начальству. Шли годы, и новые звания появлялись у крикуна, а с ними и новые должности. Щелкала армейская обойма, выталкивая его все выше и выше.

Пинчугин вспомнил, как под Вязьмой в окружении, где бились, истекая кровью и не сдаваясь, пять советах армий, остатки их батальона наткнулись на заблудившийся штаб корпуса, вернее, на его раненого командира, двух полковников и военврача второго ранга — сухонькую старушку, которую все попросту называли Эсфирь Гавриловна.

Четырем бойцам и лейтенанту Пинчугину было приказано вывести комкорпуса из окружения. Несколько дней не отходил Пинчугин от тяжелораненого генерала. Он успел его полюбить так по - сыновьи сильно, что не мог выносить, когда теряющего сознание генерала начинали перевязывать. Уходил подальше, чтобы не слышать его стонов.

Странно, но он совершенно не робел перед высоким званием раненого. Порой он ловил себя на мысли, что, не будь окружения, не будь вот этой обстановки, генерал никогда бы не обратил внимания на него, но Пинчугин старался отгонять эту мысль, чтобы не спугнуть давно забытое сыновье чувство, которое вдруг пробудилось в нем.

Днем, а иногда и ночами, когда уходил от генерала сон и приходила боль, он звал Пинчугина и заводил с ним долгие беседы, расспрашивал о жизни, о занятиях в училище, о преподавателях, большинство из которых он лично знал.

Очень часто разговор переходил на войну. Молодому лейтенанту казалось, что уж кто-кто, а генерал сможет дать ему четкий ответ: как это случилось, что вопреки неоспоримой доктрине — бить врага малой кровью на чужой территории — немецкие танковые клинья терзают Подмосковье, а вот здесь истекают кровью, гибнут окруженные пять лучших кадровых армий. Значит, мы слабы? Значит, они сильнее нас?

Как-то ночью в глухом лесу, когда все уснули, измученные дорогой, генерал сам заговорил на эту тему.

— Понимаешь, лейтенант, объективно они сильнее нас сейчас. Именно сейчас, сегодня, но не завтра. Да, да, уже не завтра, ибо каждый день работает на нас.

Генерал тихонько засмеялся.

— Сейчас, наверное, Адольф рассчитывал быть уже на Урале, а приходится ему вот тут с нами возиться. И под Смоленском наши дивизии хороший синячище поставили Гитлеру на физиономии. Исторический синячище.— Генерал перестал смеяться. Задумался.— Признайся, ты думаешь об окружении наших армий под Вязьмой, как о трагедии?— и хотя лейтенант ничего не ответил, генерал сурово начал ему выговаривать: — Возможно, наше положение расценят как трагедию. Допустим. Но это трагедия и для Гитлера. Баш на баш, как говорится. Все эти армии что блокировали нас и пытаются уничтожить,— все они ему сейчас как воздух нужны под Москвой. А они тут, накось, выкуси! И запомни, лейтенант, ни одна капля крови, что мы здесь проливаем, не проливается без пользы для Родины. И скоро мы Гитлеру сломаем хребет. Вот это ты заруби себе на носу! Все понял?

Хотя лейтенант Пинчугин очень немногое понял из сумбурной, перепрыгивающей с мысли на мысль речи генерала, он радостно и горячо ответил:

— Так точно, товарищ командир корпуса, все понял.

Ответил радостно и горячо, потому что именно уверенности не хватало Пинчугину все эти дни.

В тот же вечер, вернее, в ту же ночь, генерал завел разговор о командирах, к разряду которых сегодня, спустя два года, Пинчугин не раздумывая причислил рябого майора.

— Понаделали из взводных командиров полков, вот и расхлебывай. Что они, бедные, могут? Теперь для командира мало лихо саблей махать. Науку полководческую надо начинать с азов и всю полностью пройти, прочувствовать не только шкурой, но и каждой клеточкой мозга.— Видимо, спохватившись, что говорит все-таки не с самим собой, а с молодым лейтенантом, генерал сердито закричал:

— Ну, ладно, ладно, хватит тут нюни распускать. Тоже мне разговорчики завели! Все здесь тоже не так просто лейтенант. Ну, да ладно. Завтра продолжим.

Но продолжить завтра разговор не пришлось.

Утром молча похоронили генерала на опушке леса, спрятав в потаенном месте его документы и оставив на деревьях засечки, чтобы после победы разыскать его могилу и воздать почести герою войны, герою трех войн.
6

Когда в штабе бригады Пинчугину сказали, что он, танкист, назначен командиром мотоциклетной роты, он спокойно подумал: «Ну что ж, мотоциклетной, так мотоциклетной».

Пинчугин прибыл на хутор Колокольчик, где, как ему объяснили, доформировывается рота. Он еще раз подивился, какие все же шутки шутит война. Он хотел видеть вишневый уголок с домиками, отрешенные, зачарованные своими думами тополя, тягучий, обволакивающий душу томливой сладостью взгляд дивчины из-за расшитой петухами занавески, а увидел одиннадцать обгорелых труб, Из которых, к его удивлению, кое-где вился дымок, да странное, обитое днищами бочек, сооружение, отдаленно напоминающее железный вагон. Из этого сооружения не спеша, вразвалочку навстречу ему шел старшина, делая вид, что правой рукой застегивает грязную выцветшую гимнастерку, а на самом деле то ли поглаживая, то ли почесывая волосатую грудь, так как пуговиц на гимнастерке не было. На голове его, зацепившись за чуб, чудом висела такая же грязная пилотка, зато на ногах сверкали тысячью солнц неожиданно щегольские хромовые сапоги. На вид этому странному старшине было лет сорок, если не больше. Старшина неторопливо подошел к Пинчугину, лениво посмотрел на его кубари и, подняв, как пистолет, согнутую ладонь к виску, хрипло отрапортовал, чуть ли не засыпая на каждом слове:

— Товарищ старший лейтенант! Первая мотоциклетная рота первого танкового батальона занимается пополнением матчасти. Докладывает командир роты старшина Крикун,— и облегченно уронил руку к ослепительному своему сапогу.

Окаменев лицом, Пинчугин солдатской интуицией почувствовал, что это кадровый старшина, из довоенных сверхсрочников, и что старшина ни в грош не ставит его, двадцатидвухлетнего старшего лейтенанта в новенькой кожаной куртке. Поэтому Пинчугин звонким, и от этого еще более мальчишеским голосом, сдерживаясь, но все же зло, спросил:

— Эт-тт-о что за вид? Р-р-разгильдяйство! Где командиры взводов? Почему докладываете за командира роты?

Старшина тяжело, но равнодушно вздохнул, еще раз поднес ладонь-пистолет к виску и лениво сказал:

— Нема. Вбыты командиры взводов. На войни такэ бувае.

Старшина, насмешливо посмотрел на старшего лейтенанта. Пинчугин никогда не был служакой, обожествляющим каждую букву устава, но он привык сам и требовал от подчиненных безусловно выполнять те законы, те правила субординации, без которых не может существовать никакая армия. Предположив, что старшина над ним издевается, над ним, Пинчугиным, одетым во все новенькое, особенно в кожаную куртку, за которую он отдал интенданту батальона трофейный «вальтер» и карманные часы с музыкой, Пинчугин, вмиг охрипнув, прокричал:

- Р-р-разговорчики! Смирно! Как стоишь!.. Распус-пись тут —и увидев, что старшина машинально вытянулся сбавил тон.—Построить личный состав! Я назначен командиром роты. И немедленно приведите себя в

надлежащий вид.

Старшина поднял к виску пистолет-ладонь и лениво

спросил:

- Звыняйте, товарищ старший лейтенант. Что сначала? Чи строить личный состав, чи привести себя в надлежащий вид?

Он явно продолжал издеваться. Люто выругавшись про себя, Пинчугин отчеканил:

— Немедленно построить личный состав! Ясно, старшина?

И повернулся к нему спиной, делая вид, что рассматривает что-то в мотоцикле.

Через минуту он услышал зычное:

— Ррр-ота-а! Равняйсь! Смирно-о! Равнение налево! Пинчугин поспешно обернулся и чуть не вскрикнул. В

десяти метрах от него в рваных гимнастерках, кто в обмотках, а кто в сапогах, небритые, грязные стояли... восемь бойцов.

Оглушенный неправдоподобностью увиденного, Пинчугин, как медведь в клетке, замотал головой. Даже не слышал рапорта старшины и теперь, когда тот замолк, тупо смотрел на него, с трудом переваривая отрывочные мысли: «Может, не туда попал? Восемь человек—рота?..»

Еще не придя в себя, твердо зная, что надо немедленно . что-то делать, он беспомощно спросил:

— У вас что, нет другого обмундирования?

- Есть,— ответил старшина,— даже по два комплекта.

И тогда Пинчугин, чувствуя, что не это сейчас главное, что надо разобраться, тем не менее фальцетом закричал:

— Привести себя в порядок! Через пять минут построиться и доложить как следует,— и снова круто повернулся, едва сдерживаясь, чтобы не пульнуть в плутоватого старшину изощренной матерной очередью. Страшно ругал своя, что предварительно не поговорил со старшиной, не выяснил, кто эти восемь бойцов, где остальные, где командиры взводов и где, собственно, взводы. «Как мальчишка вел себя как полный идиот... Три года в армии...

Боже, стыд-то какой... Ну, я вам сейчас покажу, вы у меня попрыгаете! - распалял он себя, решив, что должен немедленно реабилитироваться в глазах старшины и восьми бойцов, которые явно в душе хохотали над незадачливым лейтенантом,

Пинчугин скинул куртку, радостно ощутил, как успокаивающе звякнули медали, и почувствовал приятную тяжесть орденов. «Посмотрим сейчас на ваши физиономии».

За спиной он снова услышал зычное:

— Рота, рр-авняйсь! Сми-и-рно! Товарищ старший,— и старшина немного сбился, увидев три ордена у него на гимнастерке, но и Пинчугин, в который раз за эти несколько минут, оторопел.

Перед ним был тот же старшина и те же восемь бойцов в новых, коробящихся, еще не подогнанных гимнастерках. Но не это ошеломило его. На груди у каждого было по две-три медали, а у старшины — две медали «За отвагу» и орден Красной Звезды.

Но и бойцы были явно удивлены, особенно старшина, который отлично знал цену трем орденам старшего лейтенанта.

До Сталинграда каждый орден говорил о подвиге.

— ...первая мотоциклетная рота построена,— уже четче и слегка приглушенным голосом закончил старшина, и глаза его стали добрее.

— Вольно,— смущенно скомандовал Пинчугин и честно сказал:— Не ожидал, что все вы — такие орлы. Снял куртку — удивить вас хотел. Да не вышло. Не приходилось мне командовать бойцами, у которых по столько наград.

— Да и вы, видно, товарищ старший лейтенант, тоже не мух ловили,— озорно, но почтительно крикнул смуглый низенький боец, в непомерно большой гимнастерке, которая на нем выглядела чуть ли не ночной рубахой.

— Все мы воевали,— почувствовав себя совсем просто, ответил лейтенант и спросил старшину:— А где же остальные? Мне в штабе никто ничего не сказал...

— Убиты, товарищ старший лейтенант. Погибли,— поправился он.— Вместе с командиром роты, Героем Советского Союза гвардии капитаном Сумьеншем. Только вчера вышли из боев...

«Черт бы их побрал! Какой идиотизм,— ругнулся про себя Пинчугин. — Почему в штабе мне ничего не сказали?»

— Вчера приехал генерал, дал всем по медали, а мне — орден,— равнодушно продолжал старшина,— больше не переходя на чудовищную смесь украинского языка

с русским.

А Пинчугин тем временем вспомнил фамилию Су-мьенша, об отваге которого, порой безрассудной, ходили в армии легенды.

«Так вот в какой роте придется мне воевать,- уже тревожно подумал он, зная, как ревниво относятся к памяти таких командиров бойцы.- Впрочем, роты нет. Отделение… Кончилась знаменитая мотоциклетная»,— с го-оечыо подумал Пинчугин и скомандовал:

— Разойдись! Продолжайте заниматься пополнением матчасти,— и не то улыбнулся, не то усмехнулся краешком губ.

Позднее, через несколько дней, он узнал подробности о гибели роты. Роту бросили в прорыв за кавалерийским полком в рейд по тылам немецкой дивизии. Но немцы быстро залатали дыру в переднем крае двумя десятками «фердинандов» и батальоном «СС». А в тылу, где, по данным корпусной разведки, кроме тыловых подразделений да мелких гарнизонов на железнодорожных станциях не было других войск, конно-мотоциклетную группу встретила танковая дивизия, загнала в болото и истребила почти всю. Увидев, как хладнокровно расстреливают немцы из крупнокалиберных пулеметов его «ребьяток», комроты Су-мьенш, страшно прорычав все русские ругательства, которые он выучил за два года войны, с двумя легкими противопехотными немецкими гранатами, прозванными в окопах «лимонками», бросился под головной танк. Танк, крутнувшись вокруг своей оси, грузно вдавил в землю два беспомощных взрыва и храброго комроты.

Из девяноста «ребьяток» Сумьенша через позиции батальона «СС» прорвались девять во главе со старшиной Крикуном.

Вот в такое, кровоточащее вчерашним днем время, появился в роте старший лейтенант Фома Пинчугин, по всем данным боевой парень, но кто сейчас рискнул бы, даже мысленно, сравнить его с бывшим комроты Сумьеншем?

  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Похожие:

Первая iconРабочая программа Чириковой Юлии Владиславовны (первая квалификационная...
Изучение английского языка в 5 классе обеспечивает достижение следующих образовательных результатов

Первая iconПервая секция
По делу "Абдулхаков против Российской Федерации" Европейский Суд по правам человека (Первая Секция), заседая Палатой в составе

Первая iconВоротники. Обработка отложного воротника
Васильева Ирина Владимировна, первая квалификационная категория, заявленная первая квалификационная категория, мсоу «Озоно-Чепецкая...

Первая icon1. Основные понятия
Коллективный договор открытого акционерного общества "Первая грузовая компания" (далее — Договор) — правовой акт, регулирующий социально-трудовые...

Первая iconО порядке и условиях предоставления медицинской помощи на платной...
Законом РФ от 07. 02. 1992 г. N 2300-1 «О защите прав потребителей», Постановлением Правительства Российской Федерации от 04. 10....

Первая iconКнига первая. Тревер 1001-й чем опытнее дальнодей, тем рискованнее каждый его следующий тревер
Кир-Кор старался не думать о том, что будет, если побег состоится. «Будет макод, – подсказал ему внутренний голос. И тихо добавил:...

Первая iconИли книга для тех. Кто хочет думать своей головой книга первая
Технология творческого решения проблем (эвристический подход) или книга для тех, кто хочет думать своей головой. Книга первая. Мышление...

Первая iconИнтерфакс (08. 02. 12). Первая временная администрация на страховом...
...

Первая iconПроцесс и осмысление
Первая Парадигмы нового мира

Первая iconВторая
Первая Налогового кодекса РФ введена в информационный банк отдельным документом

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск