Мой отказ от военной службы


НазваниеМой отказ от военной службы
страница9/11
ТипДокументы
filling-form.ru > Туризм > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

XIV.

В ИСПРАВИТЕЛЬНОМ КАРЦЕРЕ.
День за днем в исправительном карцер проходил следующим образом: утром, в 4 1/2 часа, раздавался в тюрьме первый звонок, по которому надо было вставать. Так как я спал одетым, то весь мой утренний туалет состоял в том, чтобы надеть башмаки, взять воды в рот, и ею помыть немножко свое лицо над вонючей кадкой, вытереться полотенцем и накинуть на плечи плащ, который ночью служил мне одеялом. Затем я дожидался „утреннего осмотра". Впереди шел ключник, отворяя двери одиночных и исправительных, вслед, за ним старшей надзиратель с саблей и часовой со штыком. Осматривали: „все ли в порядке", то есть не убежал ли кто-нибудь в продолжении ночи, не умер ли, не заболел ли кто? Совершалось это так: дверь быстро распахивалась, надзиратель одним взглядом окидывал меня, другим — мою камеру, и дверь снова захлопывалась.

Недолго спустя после осмотра, повар-арестант приносил черный хлеб и суп на весь день; тут же другой арестант выносил кадку, причем всякий раз, нарочно для меня, опять присутствовал старший надзиратель для того, чтобы я не имел возможности обменяться словом с кем-нибудь из них или чтобы мне не было, еще того хуже, вручено что-нибудь этими людьми. Все это происходило в конце шестого часа.

В это время все арестанты выходили на двор и начиналась маршировка, которая продолжалась до восьми. Доходящее до моей камеры шагание, команда и иногда уловляемые слова ее — были известного рода развлечением для меня. Иногда же я занимался тем, что смотрел в форточку в дверях на то, что делалось в коридоре. В одиночных камерах, напротив меня, в это время двери бывали открыты и обитатели их приносили себе матерьял для дневного занятая, или же просто стояли каждый перед своей дверью и, пользуясь удобным случаем, разговаривали друг с другом.

После восьми часов, когда маршировка конча­лась, и все арестанты отправлялись или в город, или в тюремные мастерские, каждый к своему занятию, — в нашем коридоре наступала тишина. Это было время самого уединенного размышления, самой иногда горячей внутренней работы для меня. В 10 часов выпускали меня на полчаса, иногда на час, во двор — „гулять". Прогулка была не очень заманчива. Караульный со штыком следовал всюду по пятам; ходить разрешалось только по указанной тропинке, на указанном коротком расстоянии; ни слова ни с кем нельзя было пере­молвить, да и никто не стал бы говорить со мной, так как это было всем строго на строго запре­щено; даже с курами мне нельзя было возиться: надзиратель нарочно затворял их на это время.

Не столько сами лишения, сколько сознание того, что, по какой-то непонятной злобе, люди относятся к тебе так безбожно, — действовало на меня не­приятно и угнетало меня. В карцере все-таки я был физически свободнее: там не настолько было заметно отчуждение от людей; и если я выходил, — то выходил единственно потому, что считал нужным проветриться и побывать на солнце. Когда я возвращался назад в свой карцер, меня каждый раз сызнова поражал в нем тя­желый спертый воздух.

Обыкновенно я садился на нары и думал... Думал или потому, что хотелось думать, и было о чем думать, — и тогда время убегало быстро, и мне бывало хорошо на душе; или думал иной раз только потому, что нечего было больше де­лать, — что нельзя было не думать, и при этом мысли мои были или мало, или совсем бессодержательны, и время тогда казалось чем-то медленно, лениво движущимся вперед. Я считал дни и полудни и четверти дней, и так мало, казалось мне, прошло времени, просиженного мною, и так много его еще было впереди! И приходили пустые и не нужные мечты о будущем: „пройдут здесь две недели, пройдут еще две последние недели в прежней моей камере. Меня выпустят на свободу и будут заставлять дослуживать недослуженный срок в качестве рядового. На это я никак уж не буду способен, откажусь снова, тем более, что теперь знаю, испытав это на деле, что тюрьма не есть для меня несчастие. Снова попаду сюда же. Потом меня снова осудят, но на более продолжительный срок, чем в первый раз, и тогда повезут в другой город, в другую тюрьму, туда, где сидят арестанты, осужденные на несколько лет. Буду сидеть там в общем отделении вместе с другими. Будет веселее и интереснее. Говорят — там лучше тем, что каждый должен заниматься каким-нибудь ремеслом, и даже деньги зарабатывает. И я заработаю. Это будут деньги честно, в поте лица добытые".

Но тут меня приятно прерывают в моих мечтах. Приносят обед. Обед вкусный: суп с крупами и картофелем, мясо, горох или картофель или бобы. Все время пребывания в исправительном карцере я ел с большим аппетитом, не­смотря на то, что делал меньше физического движения и бывал так мало на свежем воздухе. Не совсем ясна мне была физиологическая причина этого явления, — но арестанты объясняют его тем, что „стены поедают человека". После обеда, — если это не был постный день, когда кроме обычной порции хлеба и воды мне в течение суток ничего не давали, — я испытывал некоторое время физическое, животное удовольствие, сопровождающее утоленный голод и правильное пищеварение, при чем часик или полтора лежал на спине, на нарах.

В час опять раздавался звонок, возвещающей арестантам окончание полуденного отдыха и возобновление занятий. Опять начинался шум и движение. Лица арестантов, проходящих мимо, в это время были заметно оживленнее и удовлетво­реннее, чем в другое время дня. Физическое удовольствие от еды доходит у арестантов до животной страсти, и доведенное ad minimum, получает особенное значение. День, в который арестанту удастся получить со стороны белую булку и кусок старой колбасы, считается праздником.

Когда, как иногда бывало, я до полудня гулял только полчаса, то после полудня меня выпускали еще на полчаса во двор; если же я до полу­дня бывал на воздухе целый час под ряд, то меня уж не выпускали из камеры до следующего дня.

Наступал самый длинный период дня. Если не было определенных нужных и полезных для моей души мыслей, то, я бесцельно ходил, сидел, осматривал все углы, составлял в моем воображении из пятен на стене разные фигуры, при­слушивался к людским голосам и стуку, догадывался, кто говорит, и о чем. С этим чередовались разные воспоминания, из моего прошлого; думал о том, как относятся разные мои знако­мые и друзья к моему отказу; что делает моя мать, как увеличилось бы ее беспокойство и горе, если бы она узнала, в каких условиях я сейчас нахожусь и т. д.; одним словом — прыгал мысленно с предмета на предмет.

К семи часам вечера происходил, „вечерний осмотр”. Опять открывалась дверь, опять являлись ключник, старший надзиратель и часовой с ружьем — убедиться: все ли в порядке? дверь за ними закрывалась, запиралась на ключ и, чего днем не делалось, запиралась еще кроме того на два большие замка. При этом всякий раз в моей душе отзывалось что-то мучительно-грустное, и мне иногда приходило в голову, как такая процедура должна раздражать и делать несчастными тех из арестованных, у которых нет веры в Бога, нет внутренней, невидимой опоры.

Каждый вечер представлял как бы совершенно отдельную, новую фазу моей жизни в карцере. День был уже пережит, а вечерние два, три часа, которые еще оставались, были лишь приятным, легким довершением его. Наступало спокой­ное, радостное настроение, хотя я и не знал соб­ственно — от чего? Спокойно доедал я последний кусок хлеба, если таковой оставался, и запивал его несколькими глотками воды. Когда тем­нело, зажигались извне карцера газовые рожки, причем обязательно, как зажигавший, так и провожавший его часовой оглядывали меня. В это время, как во всей тюрьме, так и на душе бывало тихо. Слышны были только шаги караульного или его тихое мурлыканье от скуки. Слышна бывала и смена караула. Больше шуму производили лишь дежурные офицеры, когда они приходили осматривать караул и часовых. Иногда дежурный, увидев мое имя, выписанное на таблице двери, а может быть и знавший меня лично, или же с виду, или только по слухам, останавливался и смотрел через маленькие дырочки в жестяной форточке в двери. Я не мог узнать стоявшего у двери, но он мог свободно видеть меня в ясно освещенной камере. Я чувствовал себя совершенно спокойно, когда меня подсматривали таким образом, и вспоминал то странное, почти жуткое чувство, которое я испытывал, когда бывши еще военным доктором сам дежурил и осмат­ривал через форточку больных арестантов или затворенных сумасшедших.

Я засыпал спокойно, свободный от нечистых видений, и спал крепким, здоровым сном на жестком, деревянном ложе.

С воспоминанием об исправительном карцере во мне неразлучно связаны воспоминания о двух событиях, совпадающих по времени и месту.

Одно из них: знакомство через стену с соседом-арестантом, другое — посещение моей матери. О двух этих происшествиях хочу хоть коротко упомянуть, так как без них глава эта была бы не полна.

На шестой или седьмой день моего пребывания в карцере, я услышал в соседней камере, до тех пор стоявшей пустой, — шум и голоса, которые через несколько мгновений затихли. Несколько минут позже до меня дошел снова шорох; от­туда же шорох, по которому я несомненно догадался, что рядом со мной поместили соседа. На два карцера — была одна общая печка в стене, через отдушник которой, — если приложить ухо, — можно было разобрать малейший шум в соседней камере. Я прислушался и расслышал дыхание и трение одежды и сапог кого-то лежащего на нарах. Я стал ходить в ожидании, что сосед мой отзовется, так как не был вполне уверен в том, кто он: ведь он мог быть и не арестант. Но сосед не отзывался. Должно быть — человек равнодушный, подумал я и опять лег, не думая больше о нем. Вдруг сосед мой стал — насвистывать, и по его свисту я узнал в нем сейчас и мадьярина, и мужицкого парня. Немного погодя он стал что-то нашептывать себе, однако я ни слова не мог разобрать. Вдруг слышу, как он встал, и как зазвенело железо: значит — он в кандалах. Подпрыгивая и при всяком своем прыжке звеня кандалами, он подошел к отдуш­нику. Сначала он молчал, как бы прислушиваясь, а потом робким голосом спросил: кто здесь?

Я вскочил с нар, подошел тоже к от­душнику и сказал ему, кто я, добавив, что он мог видеть меня гуляющим на дворе; так как я четвертый месяц нахожусь уже в тюрьме.

— Аа! отозвался он. И в этом „аа” про­звучало как бы разочарование; он, очевидно, ожидал кого-нибудь другого, получше меня. Несколько минут у нас шел разговор не совсем свободный; его надо было поддерживать с известным усилием. Но скоро, когда я стал рассказывать моему соседу, на каком основании я нахожусь здесь, он почувствовал ко мне доверие и в тот же вечер рассказал мне про себя.

Это был очень мягкий, простой человек, по развитию чуть ли не полудурачок. Был он пастухом в южновенгерских степях, пока его не взяли в солдаты. Попав в рекруты, он тосковал как и все и, быть может, более, чем другие, так как весь век свой прожил в свободных степях; к тому же он был придурковат и потому ему еще хуже доставалось чем другим. Наконец, чтобы избавиться от службы, он отрезал себе ухо и сказал начальству, что лошадь отгрызла ему ухо. Однако капли кропи на маленьком, зеркальце в конюшне и гладкий, ровный порез выдали его: он попал под суд и вот — восьмой уже месяц сидел в тюрьме за свой проступок. Бедняга, помимо того, что лишился уха и больше года должен был отсиживать в тюрьме, был осужден, сверх трехлетнего срока, дослуживать четвертый год. Но все же он, по-видимому, стоически переносил свою судьбу.

Шесть суток мы прожили с ним друг возле друга, не видя один другого, в мирной, приятной дружбе. Лучшего соседа, чем он, я не мог бы себе желать. Он много рассказывал мне из своей простой, степной жизни и о разных деревенских драмах, случавшихся в его семье и в окрестности его дома. Я мало рассказывал ему про себя, так как это не могло для него представлять много интереса, но зато всякий вечер, после последнего звонка, я рассказывал ему много словенских сказок и легенд, которые он слушал с жадностью и восторгом; а иной раз я сообщал ему кое-какие сведения по географии и астрономии! Через отдушник, с которого можно было снимать жестяную крышку, мы подавали друг другу пищу, когда постные дни наши чере­довались. Все это, общая судьба и положение, и, главным образом, общее в центре душ наших очень нас сближало и заставляло ценить друг друга. Но несмотря на эту близость, сосед мой был скромен и сдержан. Он готов был болтать по целым дням, но когда он замечал, что я предпочитаю молчать или занят собою, он ни­когда не приставал с разговорами и предпочитал скучать по целым часам, не обращаясь ко мне до тех пор, пока я сам не начинал разговора. Раз, тронутый во время беседы, он сказал мне: „я о таком господине, как вы, никогда не слыхал. Вы — точно как бы из нашего, мужичьего рода". И это был самый лестный отзыв, какой только мне довелось в жизни слышать от людей.

Я уже досиживал последние дни в исправительном карцере, когда, как-то раз перед обедом, пошел ко мне старший надзиратель и позвал меня в канцелярию, сообщив мне, что там моя мать. Это было совершенно неожиданно для меня, тем более, что по тюремным правилам в то время, когда арестант сидит в исправи­тельном, ему не разрешаются свидания ни с кем.

Со словами: „ах, сын мой!" мать бросилась на шею. Я был рад видеть, что дух ее не угнетен, хотя в ней и заметно было усилие преодолеть свои слезы. Горе ее держалось в равновесии с радостью свидания. Она рассказывала мне многое, но важнее всего для нее было — узнать обо мне все подробно. Она хотела видеть камеру, в которой я помещен, и когда, присутствующий при нашем свидании, старший надзиратель реши­тельно объявил ей, что это невозможно, тогда она хотела, чтобы я ей, хоть на словах описал, как она выглядит. Я описал ей не карцер, а прежнее мое помещение и успокаивал ее тем, что ни в чем не имею матерьяльного недостатка, а что нравственно я постоянно так же бодр, каким она и сейчас меня видит. Во время раз­говора она не спускала с меня своих добрых материнских глаз, влажных и блестящих не только от избытка влаги, но и от горячего ее чувства. Она, хотя и страдала сильно, и убивалась часто; горюя обо мне, но не упрекала меня ни словом, ни в душе своей и даже часто обижа­лась на тех, которые это делали.

Мать моя настоятельно упрашивала, старшего надзирателя позволить ей угостить меня пирожками, которые она привезла с собой в корзинке. Надзиратель не допустил этого и, хотя я ее успокаивал, что это совсем не важно и не нужно, она очень жалела об этом и никак не могла понять такой меры.

С самого начала нашего свидания, мать стала делать мне глазами знак, что она желает мне передать что-то незаметно от надзирателя. Мне, наконец, удалось, чуть не со смехом, уловить удобный момент и сунуть письмо в карман, когда надзиратель, отвернувшись в двух шагах от нас, заговорил с вошедшим в канцелярию дежурным унтер-офицером.

Переполненный радостью и восторгом, вернулся я в мою келью и там с новым волнением распечатал письмо. Писал мне дуг мой, Д. П., наполнив письмо выдержками из писем его и моих знакомых, которые выражали свое сочувствие по поводу моего отказа. Там же, была приложена и копия с письма Л. Н. Толстого к нему. Прочтя это все, я почувствовал новый прилив энергии и радости.

Так дорого и важно снова и снова убеждаться, что другими людьми правит та же сила, тот же Бог, который правит и нами. И видеть в других людях того же Бога, особенно в таких условиях, в каких я жил в то время, — значительно освежает и укрепляет в своем Боге.

XV.

ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ В ТЮРЬМЕ. —

ОПЯТЬ В БОЛЬНИЦЕ. — ОСВОБОЖДЕН.
Когда, на пятнадцатый день, меня снова пере­вели в мою прежнюю камеру, она сначала пока­залась мне большой, высокой залой, в которой жить — просто удовольствие. Я почувствовал облег­чение, как должен чувствовать вол, когда с него после продолжительного, тяжелого труда снимают ярмо. Я почувствовал, что последние 14 дней, как ни верти, — все-таки трудного положения, были пока достаточным для меня испытанием, и что теперь приятно будет отдохнуть.

Первым делом я смыл в двух водах всю грязь с моего тела, потом взялся стирать пыль, которая толстым слоем покрывала полки, мебель и подоконник. Кончив эту работу, я взял в руки одну из книг и лег на кровать. Какой роскошью и каким удобством показалась мне кровать с собственным мягким одеялом и ма­ленькой подушкой. Это было похоже на то, как если бы, после долгого скитания, усталый, голодный и холодный человек возвратился, наконец, в свою теплую, уютную хату. И не один я испытывал удовольствие, но и встречавшие меня знакомые арестанты и служащие в тюрьме унтер-офицеры, улыбаясь, кивали мне головой, или выра­жали мне каким-нибудь словечком свое сочувствие по этому поводу.

— Теперь-то уж вам ничего; скоро и совсем конец будет! Пойдете домой, будете жить барином, по-прежнему! — говорили мне многие, с доброжелательством и не без зависти.

Но меня не занимали такие мысли. Во-первых, не манила меня барская обстановка, которая меня, впрочем, и не ожидала, а во-вторых, думалось: „Бог знает, что меня ждет! Будут заставлять служить опять — я не стану, и пойдет вся история опять сначала!"

Старший надзиратель, хотя и говорил со мною мало, за то в его отношении ко мне теперь уже не было и помину прежнего озлобления. Младший же надзиратель, всякий раз, когда открывал или закрывал мою дверь, останавливался и говорил мне несколько добрых слов.

До окончания всего срока, к которому я был приговорен, оставалось мне немного: — всего две недели. Прежняя жизнь и прежняя свобода, кото­рой я пользовался до исправительного карцера, конечно, не вернулись вполне, чего я и не ожидал, но все же время улетало быстро, и я не испытывал ни скуки, ни мучительного недовольства.

Раз, накануне моего ухода из тюрьмы, во время прогулки, я увидел, что мне навстречу идут изящно одетый офицер и надзиратель. В первом, когда они подошли ближе, я узнал преж­него знакомого, в течение, кажется, шести недель рядом с моей камерой сидевшего под арестом молодого офицера, что называется, доброго малого. С ним вместе, бывало, я часто гулял по двору и в саду, весело разговаривая, и мы сошлись до­вольно близко. Теперь он был опять в полку и, пользуясь отпуском, приехал между прочим и меня навестить в Кашау. Я был ему очень рад и удивлялся нежданной любезности старшего надзирателя, который не препятствовал нашему свиданию. Новая, у лучшего портного сшитая фор­ма; тщательная прическа придавали моему знако­мому немного другую окраску, чем ту, какую он имел, сидя под арестом; но говорил он со мной по-прежнему дружелюбно, по-прежнему был мил со мной.

— Я чувствую себя совсем другим человеком с тех пор, как я опять в полку и на свободе, говорил он. Подумай, докторхэн, чтó ты делаешь? — Что бы ты не говорил, а жизнь не есть жизнь без золотой свободы! Я слышу, ты по-прежнему придерживаешься твоих взглядов и хочешь и дальше оставаться в тюрьме. Разве стоит это делать? Из-за каких-то дрянных семи недель испортить себе всю жизнь! Жаль мне тебя, докторхэн, — говорил он мне таким добродушным и искренним тоном, что и мне казалось, что он говорит мне самые хорошие вещи. Я, улыбаясь, отвечал ему:

— Ты прав по твоему, а я по моему. Мы поболтали кое о чем, и потом простились, желая друг другу всего лучшего в жизни.

Когда он ушел, и я остался на дворе один, я, стал думать, как он далек от того, чтобы проснуться к настоящей жизни. Душа моя на­полнилась скорбью о том, как запутана жизнь наша, как люди толкутся, сами не зная зачем и из-за чего. Но вслед за тем в душе моей пронеслось то дорогое сознание, что жизнь моя, дело мое не касается меня, что я — одно со всеми людьми, что их горе — мое горе, их дело — мое дело. И у меня на душе опять стало хорошо.

4-го октября после полудня кончился срок моего приговора. В канцелярии, куда я затем пришел, чтобы расписаться в исправной передаче мне всех моих вещей, и некоторых денег, — я простился с старшим надзирателем; он, смущаясь и за­пинаясь, сказал мне, приблизительно, следующее: „не сердитесь на меня… и простите... и за­будьте все то, чем я вас обидел". Я сказал ему, что не питаю к нему дурного чувства, а он все повторял мне свои слова, к которым я тогда слишком занятый своим уходом, не отнесся с должным вниманием.

Когда я зашел проститься к младшему надзирателю, он был очень занят и попросил меня также от имени своей жены, если мне будет возможно, зайти к ним вечером на квартиру, чтобы хорошенько побеседовать на прощанье.

Я обещался ему придти, после чего дежурный унтер-офицер с отпускными билетом проводил меня в госпиталь, и там передал тому самому санитарному капитану, который четыре месяца тому назад объявил мне о приказе корпусного коман­дира препроводить меня под арест.

Капитан, оглядывая меня с любопытством, принял меня хорошо и сказал, что пока я оста­нусь на неопределенном положении в больнице, причем я могу распоряжаться своим временем по собственному усмотрению и обязан только при­ходить спать в 9 час. в больницу. „Но, прибавил он, мне было бы очень приятно и очень кстати, если бы вы помогли мне в моих канцелярских письменных занятиях, так как у вас будет много свободного времени, а я как раз завален спешной работой, которую не успевают справлять мои люди".

Я с готовностью обещал ему помочь и отпра­вился в комнату, назначенную мне. Несколькими письмами я дал знать моим родственникам и близким о наступившей перемене в моей судьбе. Потом в моем штатском платье я отправился в город. Идя по улице я испытывал чувство, подобное тому, которое испытывал будучи студентом, когда выходил из актовой залы после с волнением и страхом выдержанного экзамена. Я чувствовал, будто стал легче, будто поднялся, как подымается чашка весов, когда с нее снимают груз.

Тем самым коридором судебного здания, через который меня провели в первый раз в тюрьму, я прошел в квартиру младшего надзирателя. Но теперь я шел туда в гости, и на меня не производили тяжелого впечатления ни коридор, ни тюремный двор. Когда я вошел, — в комнате была одна хозяйка, жена надзирателя. Сам он был еще на службе. Она приняла меня, как близкая родственница, с сияющим от радости лицом, бросила свою работу и повела в кабинет мужа, который служил также и гостиной, и радушно усадила меня в лучшее кресло. Это была добродушная Венка, относившаяся ко мне за все время моего ареста очень мило и вни­мательно; теперь она смотрела на меня глазами, полными слез от радости.

— Бог привел к концу ваше страдание. Как нам с моим мужем страшно было за вас, когда вы попали в исправительный карцер. И совсем без вины. Измучили — такого человека!... Ну, за то вам теперь вскоре будет совсем хорошо. Будете опять по-прежнему счастливы, говорила она, улыбаясь радостно и вытирая себе платком слезы.

Ей было больно и удивительно услышать мой ответ, что очень может случиться, что я вскоре снова попаду под арест, а что если и не попаду, то не известно, — не буду ли жить хуже, чем жил за последнее время: человек ведь так склонен злоупотреблять внешней свободой...

Муж ее, вернувшись домой, приветствовал меня, заикаясь от радостного волнения. Хотя я и считал его человеком сердечным, но не подозревал в нем столько доброты, сколько в ту минуту просвечивало в нем. Он отослал потом жену в кухню готовить нам ужин и поставил на стол две бутылки вина.

Я провел среди этих добрых людей очень приятный вечер, в течение которого мы вспоми­нали прошлое и рассказывали друг другу то, чего не успели или не могли до тех пор рассказать.

На первых порах не знал ни я, ни, по-видимому, никто другой в больнице, зачем меня там держат. Я не был ни под каким надзором; солдатом тоже меня никто не мог считать; ходил я одетый в свое штатское платье, гулял когда и где мне хотелось по городу; требовали от меня только одного: чтобы я в назначенное время приходил спать в госпиталь. Но я даже и не любопытствовал, почему меня держат в таком неопределенном положении и, не спраши­вая никого об этом, ждал спокойно, что будет дальше.

Комендант госпиталя, узнав обо мне, и о том, что меня поместили в одной свободной передней комнате, принадлежащей к палате больных, — тоже пустой, распорядился, чтобы этого не было. Комнаты эти стояли и впредь пустыми, но он сделал это для того, чтобы предупредить всякое малейшее столкновение с высшим начальством из-за меня. Капитан предложил мне после этого выбор, где желаю я жить: вместе ли с вольноопределяющимися фармацевтами, содержащимися на казенный счет и жившими в отдельной казарме, или же в общей комнате с простыми санитарными солдатами. Без колебания я выбрал последнее, как потому, что считал общество вольноопределяющихся фармацевтов более пустым и для меня менее интересным, так и по­тому, что не хотелось уходить из больницы, где я встречал на каждом шагу знакомых.

Но мало этого: высшее начальство, узнав, ве­роятно, о моем неопределенном положении и не желая выказать перед людьми своего бессилия и свою ненаходчивость в этом случае, распоряди­лось, чтобы меня зачислили в санитарный отряд в качестве простого солдата. Сам капитан, ко­торый ежедневно разговаривал со мной, не объявил мне этого лично, а передал это через фельд­фебеля. Весть эта сразу переменила окраску моего горизонта. Мне стало грустно и как бы страшно в первую минуту. Я спросил фельд­фебеля, надо ли будет мне подчиняться той самой дисциплине и тем же порядкам, каким подчи­нены и все солдаты. Он сказал, что — да. Тогда в моей душе поднялось решение: „надо мне идти туда назад, откуда только что вышел — в тюрь­му. Надо снова надеть то ярмо, от которого только что освободился". Трудно определить сло­вами то внутреннее состояние, которое я испытывал в то время; однако одно могу сказать, что мне хотя было и тяжело, но скорее — хорошо, чем дурно. Я почувствовал, что у меня пересохло горло, и слезы одно мгновение навернулись мне на глаза, но я сдержался… И канцелярия, и бумаги, который не дописанные еще мной, лежали на столе, и недавние мечты о свидании с родными, — все это стало мне вдруг чуждо, и стал виден только путь, ведущий прочь от земного. Тот путь спа­сительный, то ярмо легкое, от которого мы по нашему себялюбию так склонны отворачиваться. Я скоро очнулся от мыслей, в которые был погружен, и сказал фельдфебелю:

— Вы скажите г. капитану, чтоб он напрасно не беспокоился и не пробовал бы привести в исполнение приказ корпусного командира. Скажите ему, что служить я не буду, и чтоб он поэтому прямо велел меня препроводить назад в тюрьму.

Фельдфебель, польский еврей, с удивлением и ужасом выслушал меня.

— Ради Бога, не делайте этого! Что же вам стоит шесть недель дослужить? Я служу 27 лет, и сколько мне приходится испытывать неприятностей на службе, вы этого даже вообразить не мо­жете! восклицал он.

Но когда я сказал ему, что решения моего я не переменю, и что поэтому нужно передать его капитану, он, пожимая плечами, и со словами: „вы сами себе беду строите", пошел к капитану.

Пробыл он там довольно долго и, когда вер­нулся, то, ничего не сообщив об этом разговоре, сказал только: „господин капитан пойдет лично к корпусному командиру".

После этого происшествия день или два я не за­нимался совсем канцелярской работой, хотя и приходил туда. И капитан, и фельдфебель молчали все время. Однако было заметно, что что-то готовится.

Время сглаживает самое резкое впечатление, утишает всякую бурю. Так было и со мною. Пока я не знал ничего дальнейшего из того, что меня ждало, — я начал снова заниматься, но пре­имущественно своими собственными делами. Я стал получать письма, продолжал сам писать, много читал, вел иногда очень оживленные беседы то с докторами, с которыми успел познакомиться, (за время моих мытарств, их переменилось уже третья партия), то с разными солдатами.

Вдруг, в один прекрасный день, фельдфебель предложил мне идти с ним в кладовую для того, чтобы там выдать мне различные военные принадлежности санитарного солдата. Я сказал ему, что принадлежностей военных я не хочу, ибо все равно служить не буду.

— Я знаю, что вы служить не будете, а вещи вы все-таки возьмите. Разве вам будет мешать, если они будут висеть над вашей кроватью? И что вам стоить надеть, вместо ваших штанов и вашей куртки, штаны и куртку военные? говорил мне фельдфебель точно так, как говорят евреи, уговаривающее покупателя или торгующиеся с купцом.

— Но зачем мне все это, когда я служить не желаю? спросил я.

— Это ничего не помешает, вы только слу­шайтесь меня в этом, приставал фельдфебель.

И я пошел за ним и надел вместо моей куртки темнозеленую санитарного солдата и бурую солдатскую шапку. Штаны и обувь я оставил свои. Остальные вещи фельдфебель через одного солдата велел повесить над моей кроватью.

Дальнейших разговоров со мной о службе до самого конца уже больше не было, и я две недели ходил в странной одежде полусолдатской-полуштатской, чувствуя себя в этом туалете совсем хорошо. Мне сказали, что в город я не смею ходить в таком виде, а должен одеваться вполне по военному, т. е. с саблей и пр., поэтому я предпочел совсем не выходить из госпиталя и большого сада, окружающего его, откуда меня собственно никуда и не тянуло, так как я и тем был доволен.

День я проводил очень разнообразно: рано утром надо было вставать и участвовать в живом движении утренней казарменной жизни, надо было поправить кровать, сбегать за завтраком, после еды помыть свою посуду и т. п. Однако мне самому редко приходилось делать что-нибудь для себя, так как солдаты иной раз прямо на перерыв один перед другим, молча брали у меня из рук всякую работу и делали все вместо меня.

„Как бы мы могли позволить нашему доктору делать это; хотя мы и мужики, но мы знаем свое дело!" Так рассказывал раз один из них в городе, когда кто-то стал расспрашивать обо мне, как я случайно узнал впоследствии. Все они относились ко мне очень деликатно, хотя я никогда не вступал с ними в разговоры за панибрата и не дарил им ничего ровно и, вообще, мало даже говорил с ними.

Потом до восьми часов я гулял по саду, — обыкновенно один. В восемь — заходил в канцелярию, где я или помогал немного писать, или читал, или писал свое. Перед обедом обыкновенно гулял с докторами. От двух до четырех я опять сидел и работал в канцелярии, а после того, до самого вечера встречался и беседовал с самыми разнообразными людьми, не только солдатами, но и штатскими, приходившими ко мне повидаться и поговорить. Каждый вечер иногда до поздней ночи я просиживал в комнате дежурного врача, менявшегося ежедневно и радовавшегося случаю иметь меня товарищем, во время скучного дежурства и ближе познакомиться.

Все эти беседы с разными людьми, неграмотными и образованными, молодыми и старыми солдатами разного сословия и разных национальностей — были крайне любопытны тем, что они все без исключения подтверждали мне, что армии висят только на волоске а, с ними и весь существую­щий вопиющий беспорядок; что, быть может, только одного толчка не хватает, чтобы все, кажущиеся такими могущественными, учреждения — рухнули навсегда! Я и не выставлял своих припципов, ничего не доказывал, а только самым простым образом отвечал людям на воп­росы, которые они мне ставили на счет моего отказа, и я не встретил ни одного человека между ними, который отнесся бы враждебно ко мне; наоборот — всегда можно было заметить, что собеседник часто помимо даже моего желания, под­давался убедительности исповедуемых мною взгля­дов, и что с него в ту минуту спадали навеянные с детства фальшивые взгляды на жизнь и ее требования. И не могло быть иначе, так как христианство не есть выдуманное учение, а есть свет, который всюду, куда попадает, делает видным факты, и того, кто сунется рукой в этот огонь, чтобы потушить его, он обжигает и еще ярче разгорается.

Однажды меня позвал к себе капитан и передал мне два толстые письма. Они были запеча­тали и содержали появившуюся тогда в печати русскую книгу о Дрожжине и множество разных вырезок из газет, трактующих о моем отказе и отнятии моего докторского диплома. Это были те самые посылки, из-за которых я попал в исправительный карцер. История этих посылок была следующая: кашаусский почтамт, видя, что адресат не тот, какой пришел за письмами, не выдал их даже и самому майору-аудитору, когда тот лично явился за ними. Но последний, заподозрив, как это с судьями в подобных случаях бывает, что тут скрывается тайный заговор против государства, сделал все, чтобы получить эти письма и видеть, что в них заклю­чается; и, конечно, он добился этого через военного министра. Убедившись же в легальном содержании книги и приложенного письма, теперь, когда я больше не находился в тюрьме, началь­ство вернуло мне все это.

Затронув этот вопрос, хочу вкратце рассказать и о том обороте, который приняло дело для тюремного ключника, желавшего мне оказать услугу передачею этих писем. Сначала он был арестован, но всего, кажется, на десять дней, — затем лишен своего чина, а вследствие того и совсем освобожден от службы, не дослуживая третьего года, так как в чине простого солдата в нем не нуждались. В виду того, что он был новичок в тюремной службе, все наказание его этим и ограничилось. Так что, вместо наказания, он был избавлен от лишнего года строевой службы.

25-го октября должна была заседать ежемесяч­ная комиссия, решающая кого из солдат дóлжно, или можно освободить от службы по болезни. Многие поговаривали, что я буду представлен этой комиссии, и, вероятно, освобожден от службы и полагали, что этим путем, наконец, все мое дело получит окончательную развязку. Я и сам этого ожидал, и так оно и вышло.

Уже накануне раньше назначенного числа мне было объявлено, что завтра я буду представлен комиссии, и мне был выдан так называемый „парадный мундир”, который я должен был надеть по этому случаю. Я спрашивал, нельзя ли без „парадного мундира", но мне ответили, что — нет. Во мне поднялось, было, чувство протеста против такого требования: мне было неловко от­части из-за моего самолюбия перед людьми, но еще больше — вследствие сознания, что надевать этот мундир гадко и противно. Я не знал, как по­ступлю. Когда же настала решительная минута, я, со стыдом перед собою и перед людьми, надел на себя — для меня в данных обстоятельствах позорный — мундир и перешел в нем с волнением в душе 20 шагов по коридору в ту залу, где заседала комиссия.

Комиссия нашла меня негодным к исполнению всякого рода военной службы и на этом основании нашла нужным исключить меня из армии. Это было внесено в протокольную книгу и подписано чинами комиссии, и я сам читал эти строки. Увольнительный билет мне, однако, не передали, а обещали выслать позже, когда он будет готов, а мне сказали, что я свободен и могу сейчас же ехать на все четыре стороны.

Пообедав вместе с товарищами-докторами, я в тот же самый день уехал из Кашау.

На этом я мог бы оборвать свои записки, если бы впоследствии дело мое не получило нового неожиданного развития.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

Похожие:

Мой отказ от военной службы icon15 мая- международный день сознательных отказчиков от военной службы....
Сознательный отказ от военной службы перевод общепринятого в европейских языках выражения conscientious objection (СО). В русском...

Мой отказ от военной службы iconЕлена Попова. Отказ от военной службы прописан в российском законе!
Гражданин Российской Федерации в случае, если его убеждениям или вероисповеданию противоречит несение военной службы, а также в иных...

Мой отказ от военной службы iconЕлена Попова. Отказ от военной службы прописан в российском законе! Не пойду я в армию!
Гражданин Российской Федерации в случае, если его убеждениям или вероисповеданию противоречит несение военной службы, а также в иных...

Мой отказ от военной службы iconЕлена Попова. Отказ от военной службы прописан в российском законе! Не пойду я в армию!
Гражданин Российской Федерации в случае, если его убеждениям или вероисповеданию противоречит несение военной службы, а также в иных...

Мой отказ от военной службы iconI. Общие положения
Назначение и выплата пенсий по случаю потери кормильца родителям военнослужащих, погибших (умерших) при исполнении обязанностей военной...

Мой отказ от военной службы iconНачальнику Управления социальной защиты населения
Законом Челябинской области от 26. 06. 2003 г. N 167-зо "О социальном обеспечении родителей военнослужащих, погибших (умерших) при...

Мой отказ от военной службы icon«Назначение и выплата пенсий по случаю потери кормильца родителям...
Целью разработки настоящего Административного регламента является повышение качества предоставления государственной услуги, в том...

Мой отказ от военной службы iconПраво гражданина на замену военной службы альтернативной гражданской службой
...

Мой отказ от военной службы iconЗакон от 19. 12. 2016 №434-фз, которым внесены изменения в статьи...
С 1 января 2017 года перевод военнослужащего органов военной прокуратуры к новому месту службы будет осуществляться в соответствии...

Мой отказ от военной службы iconДосрочное увольнение военнослужащего, проходящего военную службу по призыву
В соответствии пунктом 4 статьи 51 фз «О воинской обязанности и военной службе» военнослужащие, проходящие военную службу по призыву,...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск