Мой отказ от военной службы


НазваниеМой отказ от военной службы
страница2/11
ТипДокументы
filling-form.ru > Туризм > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

II.

ОТКАЗ.
Отдавшись раз известному течению, мы несемся вперед, часто даже сами не подозревая куда. Так бывает с человеком, когда он отдается влечению личных желаний, так бывает с ним и тогда, когда он отдается влечениям божественного своего гения, присущего всем людям.

Раз попавши в быстрое течение, я не мог остановиться и не мог умерить хода той внут­ренней работы, которая привела меня к тому, к чему привела, т. е., выражаясь словами Толстого, я уже не мог не сделать того, что сделал.

Очень мне врезался в память день шестого фев­раля. С самого утра мне теснило душу. После обеда, на службе, я сел на диване, безучастно присматриваясь к тому, как другие писали и за­нимались больными. По привычке я всегда носил с собою в кармане какую-нибудь книгу; в тот раз это было „Царство Божие" Толстого, которое я давно знал и уже прочел два раза. Чтобы развлечь себя и освободиться, хоть на время от гнетущего состояния, я раскрыл книгу, прямо где попало. И рас­крылось мне следующее место: "Да какое же нравственное и разумное общество можно устроить из таких людей? Как из гнилых и кривых бревен, как ни перекладывай их, нельзя построить дома, так из таких людей нельзя устроить ра­зумное и нравственное общество. Из таких людей может образоваться только стадо животных, управ­ляемое криками и кнутами пастухов. Так оно и есть!"

Дальше уже мне не нужно было читать, и я закрыл книгу. Меня поразила ясность и несомненность вывода: „из гнилых и кривых бревен, как не перекладывай их, нельзя построить дома."

„А я-то сам похож на какое бревно? подумал я, применил это сравнение к себе. Такой же, как гнилое и кривое бревно, член того же стада животных, управляемого криками и кнутами пас­тухов, как и все другие, — должен был я ответить сам себе. И признание это мне было больно.

„Да, нужны бревна новые, ровные, продолжал я думать. Это несомненно. Пока не будет этих бревен, до тех пор не будет и дома. И я стал представлять себе будущий новый дом... А откуда возьмутся такие бревна? Откуда возьмутся новые люди? С неба они не упадут к нам, а должны они вырасти из нашей среды. Кто же они? Когда это будет?

„Вот я, например, верящий в новый порядок, в новый дом, сколько думал и думаю об этом, сколько в письмах друзьям писал, сколько горячился, а на деле моя жизнь то же самое гнилое, кривое бревно!" Мысли шли как пущенная ма­шина и были ясны и тверды.

„И кому же стать в первые ряды если не тем, которые верят и знают, что надо жить не так, как мы живем, и знают, чего нам надо доби­ваться, и чего следует избегать. Вся моя жизнь не радует меня, за последнее время мне она в тягость, быть может именно потому, что живу я не так, как считаю желательным. Мое теперешнее положение именно таково, что единственный исход для меня, это — выпрямить и исправить свое бревно. Этим бы я положил конец этой теперешней лишенной смысла жизни."

Все то, что я передумал и перечувствовал тогда, было как начисто написанные счета, где все числа верно поставлены, и результат выходит верный, так что ни в чем нет сомнения. Надо было только привести в исполнение то, что было в душе так несомненно и ясно.

Я захлопнул книгу, сунул ее в карман и пошел домой. Было пять часов вечера. Вспомнил по дороге, что за одним из товарищей, уехавшим в деревню без позволения начальства, было приказано следить старшему доктору и раз­узнать, что с ним и где он, — я зашел на квартиру товарища этого доктора, зная, что застану дома его больного сожители, которому решил сообщить об этом, для того, чтобы он в тот же день вызвал товарища по телеграмме назад. Больной офицер брал ванну, и я просидел с ним около часу. Я помню, как, разговаривая с ним, я думал: „вот он ничего не знает, что теперь во мне совершается!" Ни словом я не намекнул ему о своих мыслях; и вообще мне кажется, что в то время я никому не стал бы говорить о них.

Придя после того на квартиру, я снова продолжал думать в том же направлении о том же самом предмете, на котором остановился в больнице.

Я чувствовал, что мыслям моим дан ход, как разъехавшемуся вагону на рельсах, и что все равно как вагону достаточно одного легкого толчка для того, чтобы он доехал до места назначения или достаточно только не отнимать руки от него, так и мне: работа мысли, раз начав­шись, продолжалась как бы сама собой, и надо было сделать еще одно маленькое усилие, чтобы она дошла до конца. Мне кажется, что в то время труднее было бы остановить работу, чем продолжать ее, как трудно бывает остановить разъехавшийся вагон или пустить его в обратную сторону, чем подталкивать его вперед. И я не отнимал руки, а продолжал прилагать усилие в раз начатом направлении.

Насколько помню, я был так поглощен своей внутренней работой, что почти неподвижно просидел четыре часа подряд. Вдруг разом я почувствовал, что во мне решение готово, и что служить я больше не буду.

„Когда же?" спросил я себя.

„Скоро. Послезавтра, дня через три... стал я соображать."

„А почему же не сейчас, не завтра? Разве завтра мне что-нибудь мешает? Разве я боюсь, трушу? Да нет же, нет!"

И я почувствовал, что могу отказаться хоть сейчас.

„Как же это сделать?" раздумывал я дальше. „Пойти к старшему врачу и лично заявить ему мой отказ? Я не умею свободно говорить и сказал бы не так как нужно; да и он, пожалуй, выругал бы меня или счел бы за сумасшедшего. Лучше уж написать. Хорошо; я напишу сей­час же."

И я сел к столу, взял перо, бумагу и стал писать старшему врачу, начальнику военного гос­питаля. Кончив письмо, я прочел его и остался доволен тем, что написал.

Вот это письмо:
„Господин Старший Врач!

„Я должен был бы устно сообщить вам то, что пишу, но пользуюсь пером, так как боюсь, что лично я мог бы это сделать недостаточно ясно и спокойно.

„Я решил не возвращаться более к своим военным обязанностям, решил перестать быть солдатом, а следовательно не буду ни носить военного мундира, ни исполнять госпитальной службы, которая, в сущности, — та же военная.

„Отказываюсь я от этого потому, что это противоречит моим убеждениям, моему образу мыслей, моим познаниям, моему религиозному чувству. Я — христианин, и, как таковой, не могу способствовать милитаризму ни словом, ни делом. До сих пор я делал это потому, что, не имел достаточно духовной силы для того, чтобы одному противостоять такой могучей силе, какую представляет военная организация. Теперь мое решение укрепилось, и произошло это не в какую-нибудь патетическую минуту, но оно есть последовательный результат моих мыслей и стремлений в продолжении нескольких лет.

„Мне ясно представляется, каким глупым, греховным и смешным должно показаться воен­ному суду мое намерение. Знаю также и то, что за это я должен буду претерпеть тяжелое наказание, — что власти будут держать меня в тюремном заключении столько, сколько им поже­лается.

„Но я отдаюсь Власти, которая выше всей могу­щественной Европы. Я хочу согласовать свою жизнь с требованиями одной только Истины, т. е. вечной, единой, божественной Истины. Эта Истина повелевает мне не гнуть более шеи под всеобщим рабским ярмом военщины, которое все правительства налагают в настоящее время на человечество.

„Что военный врач должен преследовать, как об этом говорят и пишут, более гуманные и благородные цели, я считаю неверным, потому что он так же, как прочие военные, ничто иное, как лишенное воли орудие, существующее для того, чтобы делать правильно, хорошо и последовательно то, что требует устав, а именно иметь заботу о том, чтобы войско могло возможно дольше выполнять свою грубую бесчеловечную работу.

„Вот все, что я имею сказать. Прошу сохра­нить это письмо, для того, чтобы оно могло быть передано суду, так как я и там едва ли буду иметь что прибавить к тому, что сказано в нем.

„Я буду ожидать на своей квартире в „Кронен-касерне" вашего распоряжения.

Д-р А. Шкарван."
Была полночь, когда я кончил это письмо и списал его дословно, чтобы послать копию своему другу Душану М. Утомленный, я лег спать, решив, что завтра надо рано встать, чтоб окончить еще другие письма: матери, невесте и другу.

Когда я в 6 часов утра проснулся, мне пока­залось, что и во сне я продолжал ту же вчераш­нюю работу. Я не чувствовал освежения после ночного отдыха. Я присел написать задуманные три письма, но чувствовал, что это дело не лег­кое. Особенно взволновало меня письмо к матери. Мне было тяжело, что я причиняю ей горе и при­бавляю страдания к ее и без того трудной жизни. Мне так хотелось, чтоб она поняла меня, чтоб она знала, что я не страдаю, а что поступаю так в интересе настоящего моего блага. Я знал, что если бы она поняла меня, то радовалась бы вместе со мной.

Относительно невесты и друга я был спокоен, так как был уверен, что они поймут меня и только извещал их о моем решении.

После этого я сжег некоторые бумаги, которые мне не хотелось, чтоб попали в руки посторонних лиц.

Остальные же письма и книги, могущие быть свидетельством радикальности моих воззрений, я нарочно не трогал, думая, что этот материал поможет начальству разобраться в моем деле.

Надо было сделать еще последний шаг, — пере­дать письмо начальству. Раньше, чем собраться и пойти, мне мелькнула мысль о том, какое наказание постигнет меня за мой поступок. И я чуть ли не с полной уверенностью решил, что посадят меня на несколько месяцев в тюрьму, а потом отпустят. Думал я так на том основании, что я отказывался дослужить всего только шесть недель, а не весь срок военной службы, как это делают все отказывающееся.

И так я взял письма и пошел. Я был в сильном нервном напряжении, но вместе с тем сознавал, что для меня уже не может быть возврата. Но дороге в госпиталь мне пришли на ум известные слова Цезаря: Alea jacta est (Жребий брошен).

Письмо я отнес лично и вручил привратнику, убедительно прося его передать письмо старшему врачу не позже и не раньше 10 часов утра. Я думал до того времени отдохнуть и успокоить свое волнение. Солдат, стоя в натянутой позе и держа руку под козырек, отрапортовал мне, что исполнит мое желание в точности.

Вернувшись домой, я, однако, не сумел быть спокойным. Как ни старался я себя образумить, я не мог прекратить своего волнения. Я взял Евангелие и хотел читать; но не мог, и оставил. Меня беспокоило мое волнение.

„После 10-ти часов придут и уведут меня," — говорил я себе, — „надо к тому времени быть спокойным.. Надо попробовать, заснуть до тех пор." И я прилег на кровать. На несколько минуть я действительно уснул, но проснулся опять с тревожным чувством. Я встал и хотел надеть штатское платье, но мне пришло в голову: „Подумают, что мне стыдно, и что я боюсь идти в военном мундире через город под конвоем", — и решил не переодеваться. Время шло медленно. Я чувствовал голод, так как с прошлого полудня ничего не ел; однако решил не удаляться из квартиры, чтоб меня во всяком случае нашли дома, как я об этом заявил в письме начальнику госпиталя.

Наконец, около первого часа ко мне постуча­лись, и вошли два старшие врача, молодые люди, мои знакомые. Посмотрев на них, я сейчас же заметил, что они в нетрезвом виде. Один из них, еле удерживая равновесие, глупо улыбался и с трудом выговаривал слова; на другом тоже были ясно заметны следы ночного кутежа; он, однако, владел собою настолько, насколько это нужно при исполнении служебных обязанностей. Он же и объявил мне, что им приказано начальством госпиталя побудить меня идти с ними в больницу, — принять службу дежурного врача.

(Накануне прошлого дня я подписал протокол, в, котором я был назначен на дежурство на 7-го февраля.)

На это я ответил доктору, что не смотря на то, что мне в тот день следовало бы быть дежурным, я все-таки на службу не пойду ни сегодня, ни завтра, ни когда либо больше.

„Это намерение свое я высказал определенно в письме к начальнику госпиталя, и теперь вам, господа, этого достаточно. Передайте г. доктору Вэле(??),что поступлю так, как писал ему. "

Тот доктор, который был более пьян, принял мои слова в шутку; но другой менее пьяный, чех, видя, что я говорю серьезно, сам заговорил деловым тоном:

„Я сказал вам то, что было моей обязан­ностью, и мне нечего больше с вами говорить. Последствия вашего поступка, вы должны приписать самому себе."

Меня неприятно задели эти слова, сказанные тоном полицейского.

Другой, смеясь, заметил: „Вы не сделаете так, как говорите! Ведь этого нельзя сделать! Иначе вас запрут под арест!"

Он пожаль мне руку, и они оба ушли. Несколько минут спустя, желая позвать моего денщика, чтобы он принес мне поесть; я раскрыл дверь в коридор, но увидал, что на пороге стоят недавно вышедшие от меня два доктора, и что-то серьезно толкуют фельдфебелю. Заметив это, я уже не стал звать денщика, ибо понял, что тут идут распоряжения на мой счет.

„Они, наверное, говорят ему о конвойных, которые должны придти за мной" — кольнула меня мысль.

Скоро оказалось, однако, что это было не так; они приказали ему только караулить меня, чтобы я не ушел куда-нибудь.

Мне хотелось, чтобы уже поскорее пришли за мной, и взяли меня, а между тем — никто не приходил.

Я был рад, когда, наконец, в три часа, посту­чали в дверь, но был удивлен, когда, вместо конвойных, увидел самого начальника госпиталя и с ним двух офицеров. Начальник госпиталя видимо растерялся.

— Да что с вами, доктор? спросил он меня. Вы больны, не правда ли? Вам не хо­рошо? и он потрепетал меня по плечу.

— Нет, я не болен. Я здоров,

— Вам нужно успокоиться. Идите с нами в госпиталь, говорил он.

— Вы желаете, чтоб я принял службу дежурного? Я не сделаю этого.

— Нет, я не того желаю. Вы только идите с нами.

— Хорошо, в таком случае я готов идти. Затем он потребовал от меня ключи от комнаты, сундука и стола.

Я передал их ему. Когда мы шли, я не взял сабли, и надел только шинель. Еще на лестнице начальник госпиталя и один из провожавших его офицеров отстали от нас, и я шел с одним капитаном. Он заговорил со мной приветливо: „я лично не знаю вас, — а только часто видел вас, но вы для меня почему-то всегда были самым симпатичным из всех ваших коллег. И не я один питал к вам такое чув­ство, но и мои знакомые того же мнения. Но почему же вы так поступаете? Вы погубите себя. Я совсем не понимаю вас. Вы были студентом в Праге, и там вы, вероятно, заразились идеями „Омладины". („Омладина" было тайное анархиче­ское общество нескольких молодых фанатиков-террористов, про которое я знал лишь по слухам, но оно меня мало интересовало и даже было крайне несимпатично мне, как всякое такого рода движение).

— Вы, вероятно, состоите членом этого обще­ства? расспрашивал меня по дороге капитан и увещевал меня бросить подобные вредные идеи, недостойные того, чтобы честный человек придер­живался их. Он жалел меня, как жалеют мальчика, заблудившегося по своей неопытности.

Я сказал ему, что кроме того, что служба на­доела мне, так как стала мне мешать жить, — ничто другое не побудило меня к отказу.

Он кивал годовой и спрашивал, не обидел ли меня кто-нибудь из начальства, или не слишком ли тяжелую службу навалили на меня?

Я сказал, что меня никто не обижал, а наоборот, скорее можно сказать, что начальство отно­силось ко мне снисходительно, и что служба моя была игрушечная, что раньше службы я всегда бывал больше занять делом, чем на службе.

Капитан, наверное, недоумевал на мой счет. По дороге я думал, что меня поместят в офи­церское отделение и удивился, когда придя в больницу, капитан повел меня длинным коридором к запертой всегда двери арестантского отделения. Однако я сейчас же опомнился и подумал, что чем скорее, тем лучше. Меня по­местили в комнату, по-видимому уже заранее приготовленную для меня; это было видно по двум сторожам, находившимся в передней. Когда мы вошли в нее, меня оставили одного и заперли дверь. Комната эта, я знал ее, предназначалась обыкновенно для сумасшедших.

III.

ПОД АРЕСТОМ В БОЛЬНИЦЕ.
Когда я очутился один в комнате, то сразу почувствовал облегчение. Мной овладело чувство внутреннего удовлетворения и даже радости, чуть не восторга, которое испытывает человек, когда исполнит трудную задачу, давно ждавшую осуществления. Весь мой поступок показался мне тут настолько удивительно простым и легким, что я спрашивал себя, нужно ли было по пути к нему столько волнения и трудной работы? Я был так радостно настроен, что расцеловал бы весь Мир! Меня ничуть не огорчило, что меня заперли. И каким ничтожным, мелочным мне показалось всякое старание со стороны людей, желавших на­казать меня, в сравнении с той всемогущей силой, которая заставляет нас пренебрегать интересами материальными и следовать притяжению добра и правды! Вспомнился мне Сократ, столь любивший правду и постоявший за нее...

Думая так, я ходил из угла в угол по комнате, иногда останавливаясь, иногда громко высказывая себе некоторые мысли, и не заметил того, как солдатики из передней, смотрели на меня через, решетчатую форточку в дверях. Заметив их, я остановился и увидал по выражению их лиц, что они, принимают меня, как им, наверное и было сказано, за сумасшедшего. Я рассмеялся, видя это, но они продолжали смотреть на меня с сожалением и страхом. Тогда я постучал в, дверь и попросил их, чтобы они во­шли и затопили у меня печку. Однако они долго не входили, вероятно боясь меня.

Позже они сознались в своем страхе передо мной и высказывали мне свое сожаление.

— Вы всегда бывали к нам добрее других, прибавляли они.

Весть о моем отказе и о том, что меня заперли, распространилась как огонь по соломенной крыше, по всему госпиталю. К вечеру пришли ко мне несколько докторов-коллег по службе, взволнованных, удивленных и огорченных. Однако пришли не все мои товарищи, а только более свободные и независимые по взглядам. Те же, кото­рые уже имели намерение навсегда остаться воен­ными врачами, вовсе не пришли ко мне, ни тогда, ни после. Товарищи расспрашивали меня, почему я так неразумно поступаю, и советовали мне взять мое решение назад. Все они не сочувствовали военной службе так же как и я, но тем не менее мой поступок казался им неразумным и не практичным, и потому им тем более было странно видеть меня в моем положении таким же спокойным и даже весело настроенным, каким они и раньше знали меня. Видя, что никакими доводами они меня пробрать не могут, они бро­сили свою затею переубедить меня и предложили мне свои, услуги. Я сказал им, что кроме ужина, в котором действительно нуждался, так как, более суток ничего не ел, я ничего не желаю, и они с готовностью распорядились об этом. Если бы я пожелал, то они, кажется, заказали бы для меня самые дорогие блюда, — так в сущ­ности хорошо они были расположены ко мне в то время. Особенно один из них, д-р Форрай, принимал горячее участие в моей судьбе. Он остался со мной, когда все ушли, и продолжал упрекать меня со слезами на глазах за то, что я моим решением огорчаю других, близких мне людей.

— Положим, говорил он, что ты правь в твоем выводе, — что надо отказаться служить, но если осуществление такого решения причиняет боль другим и делает их несчастными, в таком случае поступок твой не может быть нравственным.

Он знал мою прошлую жизнь и мои отношения к моей невесте, и ему было больно, что я рискую порвать эту связь. Когда он говорил мне об этом, у него от волнения дрожал голос, и он заплакал. Для меня было дорого убедиться в том, что в этом чутком человек я имею до­рогого друга, поэтому я и не возражал ему и нисколько не старался доказывать ему, что упреки его не справедливы. Я знал, что при его мировоззрении, жалея и защищая так горячо мою невесту, он делал лучшее, что мог делать, и поэтому-то любовь его трогала меня глубоко.

После недолгого молчания, он вдруг спросил: „на какую станцию надо ехать к ней?... Я хочу поехать." И он поехал в ту же ночь, не спра­шивая разрешения начальства.

Комната моя находилась в отдельном коридоре в ряду комнат, где помещались больные арестанты. Коридор, как и все эти комнаты, был постоянно заперт, а по коридору ходил часовой с ружьем. Простору и света у меня было достаточно, но воздух в комнате имел неприятный запах. Кроме того, комната была полна пыли, которую невозможно было устранить, и которая обыкновенно бывает во всех старых помещениях со старыми полами и старой мебелью. Окна же были так плохи, что ветер гулял по комнате и полотенце и скатерть шевелились от него. Очень скоро я простудился от сквозняков и ослабел, так как первые две-три недели меня совсем не выпускали на воздух. Только позд­нее, когда об этом узнал инспектирующий генерал, он распорядился, чтобы меня выпускали во двор ежедневно, на час времени.

Сейчас же на второй день, т. е. 8-го февраля начальство спохватилось и настрого запретило посещать меня даже товарищам-докторам. Только начальник отделения приходил ко мне по утрам, ограничиваясь во время своих визитов вопросами о том, как я себя чувствую и не нуждаюсь ли в чем-нибудь?

Зато я подружился с солдатами, главным образом с теми двумя, которые состояли постоянными сторожами возле меня в передней, и кроме того еще с другими, которые менялись ежедневно и должны были всю ночь просиживать возле меня в комнате, наблюдая за мною. Один сидел от вечера до полуночи, другой от полуночи до утра. К чему разыгрывалась эта комедия, никто не понимал, так как слишком уж очевидно было для всякого, что я был в здоровом уме, и нельзя предполагать, чтобы даже военные доктора могли не видеть этого. Но лично я был рад этой пос­тоянной смене солдат: было с кем поговорить по вечерам, а когда мне не спалось, то и по ночам. Я перезнакомился со многими таким образом, и эти новые знакомства были мне интересны. Все охотно шли ко мне на дежурство, так как у меня бывало тепло и весело, и я угощал их рассказами и пирожным, которое мне постоянно присылали из дому.

Один только доктор Форрай не обращал ни­какого внимания на запрещение начальства и проводил у меня несколько часов подряд всякий шестой вечер, когда сам бывал дежурным (дежурному доктору карауль не мог запретить вход в отделение). Каждый раз мы вместе ужи­нали и хорошо и много беседовали. Я всегда был рад его обществу, тем более, что для него самого вечера эти были приятным времяпрепровождением. Он часто находил мои взгляды на жизнь очень наивными и смеялся надо мною, но ни ему, ни мне наша разность взглядов ничуть не мешала любить друг друга; и до сих пор, когда вспоминаю о нем, мне кажется, что нас обоих сближало ничто иное, как идеализм.

10-го февраля, для меня совершенно неожиданно, приехали из Кашау моя невеста с своей матерью, и им было разрешено свидание со мною. Свидания эти (их было два) я храню в памяти, как одни из лучших воспоминаний моей жизни. Они были, во-первых, проверкой силы моего убеждения, во-вторых, они мне послужили доказательством того, что в самой основе взаимных наших отношений с тогдашней невестой моей — было нечто неизменное, настоящее, независимое от времени и внешних обстоятельств, — такое, что никогда не пропадает...

Два или три дня спустя после этого посещения, приехали так же и брат мой с другом моим Душаном Петровичем. Однако последнего, которого знали по письмам его, найденным у меня, начальство не допустило ко мне, считая это свидание для меня вредным, так как ему приписы­валось значительное влияние на меня. В действительности же влияния со стороны кого бы то ни было на мое решение не было никакого, и Душан Петрович сначала был не менее других удивлен, когда я за шесть недель до окончания срока, вдруг отказался продолжать службу.

Я же думаю, что при поступках такого рода время не при чем. Совершенно одинаково, отка­зывается ли кто-нибудь в начале или в самом конце срока службы. Это одинаково как с внут­ренней душевной стороны, т. е. как исполнение требования своей совести, так, и с внешней обще­ственной стороны, — как отказ от участия в общепринятом зле. Часто разные люди задают мне такой вопрос: почему я не дослужил шести недель, или почему не отказался от службы сейчас же во время призыва? Вопрос такой мне кажется неуместным и доказывает мне, что спрашивающий смотрит на жизнь с такой точки зрения, с которой он вообще не может судить правильно о подобных поступках.

Почему именно сегодня расцвела роза? Почему не вчера или неделю тому назад? — Потому что все те факторы, которые производят расцвет розы, именно сегодня довершили свою работу, и поэтому роза должна была расцвесть именно сегодня. А почему совершилось это сегодня, а не вчера, — это вопрос, на который мог бы ответить един­ственно Тот, Кто зажег солнце и льет дождь на розы. Я же сам, — испытывая всем существом своим весь невидимый для других труд, приведший меня к отказу, испытывая потребность его для себя и получив после него удовлетворение, — я сам не задавал себе такого вопроса и не чувствовала никакой нужды в этом.

Точно также несправедливо вообще рассуждают люди, не желающие жить по неизменным, вечным законам добра и единственно верным указаниям совести. Они возражают: „вы считаете себя по­следователями Христа, считаете для себя обязательными его заповеди, между тем сами нару­шаете их! По принципам, которые вы испове­дуете, вы должны бы жить нищими, а живете до­статочно, чересчур даже роскошно, сытно, поглощая труды других; вы должны бы жить целомудренно, а вы влюблены, женитесь, имеете детей; вы должны бы любить и благословлять врагов ваших, а вы часто горячитесь и осуждаете ближнего; вы считаете недостойным свободному человеку быть орудием правительства, которое признаете вредным и безнравственным учреждением, между тем вот вы сами исполняете службу военного и т. п. Одним словом — вы сами не исполняете того, что считаете нужным исполнять, и в этом — лучшее доказательство непримени­мости к жизни и несостоятельности вашего мировоззрения”.

Эти возражения подобны тем, которые делал бы человек, по поводу незрелых яблок на де­реве : „яблоки незрелые, кислые, надо их стрясти и выбросить." Если яблоко незрелое и сорвано с дерева, то, конечно, оно ни к чему не годится, и его надо выбросить. Но — другое дело, если яблоко висит на живом дереве. Хотя оно и незрело и невзрачно, все же садовник не станет срывать его, надеясь, что оно подрастет и созреет помощью животворной силы, получаемой через дерево. Так и с христианином, т. е. человеком, стремящимся в своей жизни к совершенству, причем он руководится главным образом указаниями своей внутренней божественной природы. Такой человек, конечно, так же несовершенен, как и другие люди, временами он будет ослабевать и подпадать соблазнам, но ошибочно и несправедливо заключать из этого, что руководство его неверное и негодное. Весь нравственный рост человечества всегда совершался и совершается тем, что единичные люди, притягиваемые заман­чивой силой совершенства, бросали общепринятые взгляды и привычки, не подлежавши дотоле сомнению. Преимущество христианства состоит именно в том, что оно дает этой потребности, всегда присущей людям, свободный и бесконечный простор. Христианин всегда, пока он христианин, только то и делает, что, переживая известные фазисы своего развития, бросает их и переходит к высшему фазису. Для него важ­на работа только до тех пор, пока он ее делает, пока она у него в руках; а настоящим побуждением к жизни и единственной приманкой всегда служить то, чего он здесь, в этой известной нам жизни, никогда не достигает, — т. е. полное совершенство. В этом отношении он всегда незрелое яблоко, продолжающее процесс дозревания до самой смерти. Вся задача наша в том, чтобы честно и правдиво прилагать свои силы к нашему созреванию, степень же нашей зрелости перед Богом имеет второстепенное значение, и даже более того: неразумно требовать от человека нравственного совершенства; ведь если бы он был совершенен, то перестал бы быть человеком, и не было бы для него задачи на земле. Вся жизнь есть рост, а для христианина — рост в Боге. И потому мы, хотя и незрелые плоды, но пока мы на дереве, — будем расти и созревать и тем исполнять волю Бога, т. е. жить в настоящем значении слова. Малень­кое или большое дело совершает человек, но если он искренен — он всегда дитя Божие. Христос сказал, что для хозяина все равно, ко­торое зерно принесло 5, которое 50, которое 100 зерен плода, а во время жатвы он собирает все зерна в одну житницу и отбрасывает только то, что не есть зерно.

Я невольно высказываю здесь мысли, не имеющие прямого отношения к моему отказу; но не могу воздержаться от этого, хотя бы потому только, что подобные мысли занимали меня постоянно во время моего ареста.

Когда вошел мой младший брат, мне бросилось в глаза его расстроенное, бледное лицо. Видно было, что он сильно страдает. Перемена эта в нем была тем более заметна, что он обыкно­венно бывает веселым, здоровым, краснощеким. Ему показалось чем-то ужасным видеть меня в таком положении. Поцеловавшись со мной, он начал с вопроса: „И вот этакая жизнь нравится тебе? — Ты предпочитаешь тюрьму сожительству с нами? — Мать наша поседела вся, как голубь, заболела и быть может, не переживет удара, который ты ей нанес. Пожалей ты ее, Бога ради, Христа ради умоляю тебя! Оставь ты Толстовские бредни! Хорошо Толстому проповедовать, когда он сам живет богатым барином, и ему никто не мешает думать и говорить, что ему хочется! А мы бедны, и твоя святейшая обязанность — кормить мать, когда она стала стареть и слабеть"...

В этом роде укоряющим голосом говорил он мне. Брат мой, конечно, не мог думать иначе с своей точки зрения, но меня взволновали его настаивания. Мне было больно, что все близкие мне люди не понимают и осуждают меня за то, о чем я несомненно знал, что поступил так, как следовало бы мне поступить.

Столкновение с семейными, которое наступает неизбежно, когда человек следует истине, бывает часто тяжелее, чем столкновение со всем прочим миром. Не отступить от правды, не обидеть близкого че­ловека, не потерять своего равновесия, вот задача, предстоящая нам при этих столкновениях. И эту задачу я часто нарушал в своей жизни, и нарушил ее и в этот раз. Меня отталкивало приставание брата, его мольбы и укоры, и я, потеряв терпение и желая поскорей избавиться от всего этого, сказал ему, что я лучше его и кого-либо другого знаю, почему поступил так, а не иначе, и что не желаю изменять хода своей жизни, ради кого бы то ни было.

Я говорил это резко и почувствовал тогда же, что делаю брату больно, и что он уходит от меня настроенный хуже, чем пришел.

С Д. П. в тот же самый день я виделся через окно на расстоянии 30-40 шагов; мы обменялись лишь несколькими словами, ибо нам скоро помешали.

Между письмами, которые пришлось мне полу­чать в то время, были два письма протестантского и кальвинистского пасторов. И как всегда, во всех подобных случаях священство обнаружи­вает свою грубость и невежество относительно понимания Христового учения, так, и эти оба пас­тора старались мне докапать в своих письмах, что участие в военной службе никак не противо­речит христианству, и что я поступаю ошибочно и жестоко; и они советовали мне покаяться и быть кротким, т. е. принять снова службу. Конечно, нечего удивляться тому, что теперешние церкви защищают государственную власть, потому что без поддержки ее эти отжившие свой век масто­донты тотчас же перестали бы существовать.

Однажды в сопровождении начальника госпиталя вошел ко мне санитарный начальник, — высший медицинский авторитет в Кашауском гарнизоне. Это был очень важный и самоуверенный господин, один из тех, которые думают, что не будь им подобных, все общество рассыпалось бы в прах; которые уверены, что действия их приносят огром­ную пользу людям, и в этом они так твердо уверены, что вряд ли когда либо тревожат их сомнения в полезности их деятельности.

Таких людей особенно много среди занимающих административные должности. Уже одно жалованье и крестики на груди служат для них достаточным доказательством их достоинства и значения.

Санитарный начальник произнес мне целую речь, видимо заранее обдуманную, красноречивую и для него самого вероятно очень убедительную. Все время он говорил тоном человека, который снисходить с своего высокого пьедестала к вам, дурачку, давая вам чувствовать, что вы должны быть благодарны за то, что удостаиваетесь такой чести.

Я запомнил почти точно все, что он говорил.

Начал он так: — „Прелестную историю вы разыграли перед нами, Шкарван! Не одному только себе, но и господам штабным врачам и нам всем вы наделали много неприятностей! Что собственно было у вас на уме, когда вы решились на такой необдуманный шаг?! Ведь поступок ваш лишен всякого, буквально всякого смысла! Если бы у вас были к тому какие-либо основания, я бы молчал; но к вам, докторам, так прекрасно, относится здесь господа штабные врачи, так балуют вас! Вы — молодой образованный человек, имеете диплом доктора и самую лучшую карьеру впереди, и вдруг вы делаете такую глу­пость!... Я думал, — сказал он обращаясь к сопровождавшему его другому врачу, — что он останется на службе, у нас и вперед радовался, что мы будем иметь такого шикарного доктора." Потом он опять обратился ко мне: „Вы еще молоды, и слишком — идеалист! Знаете ли, и я когда-то тоже был идеалистом, да и кто им не был?! Но ведь то, что вы проделали, никто не станет делать! — Подумайте и скажите мне, Шкарван, разве сами вы не видите, что поступили нелепо? Поверьте мне, не только состарившись, но, даже через два года, вы сами будете смеяться над собой. Вы до сих пор еще не приобрели никакого жизненного опыта, никаких своих взглядов на жизнь; это, однако, не беда, — вы еще молоды и все это может придти со временем! Когда вы поживете, вы убедитесь, что от идеализма нет проку, и что он не может быть приложим к жизни; позднее люди смотрят на жизнь с более трезвой точки зрения, и мир принимают таким, каков он есть. Чему или кому вы мо­жете помочь вашим способом? Вы гибнете, и люди смеются над вами!... Если бы люди были ангелами, тогда, конечно, мы не нуждались бы в войске, но человек остается человеком. Разве вы никогда не подумали о том, какой беспорядок произошел бы в мире, и как люди уничтожали бы друг друга, если бы не было войска? Однако вы ведь изучали историю и, следовательно, должны знать, что всегда были и войска, и войны? Все люди (во всяком случае все образованные люди), согласны в том, что борьба есть закон природы, на котором построен мир; вы же, единственный из всех, хотите, чтобы это было по другому! — Кто же вас послушает? Никто, милый мой Шкарван! Мировое колесо вертится сегодня так же как вчера, и всех нас оно влечет в одном известном направлении, и тот, кто противодействует этому, будет беспощадно стерт колесом, и завтра же о нем не будет уже и речи. Да, да, — подумайте-ка об этом хорошенько. — Вы начитались вредных книг, вот и все! Впрочем и это случается с людьми умными, но они вскоре замечают свои заблуждения и возвращаются назад. — Толстой засел у вас в голове, ну что же, почи­тать его интересно, — я тоже читал его, но не следует же вносить в жизнь те утопии, которые он проповедует. Он наверное и сам не предполагает, что кто-нибудь будет следовать им. Смотрите же, станьте снова благоразумны, ведь мы сами беспокоимся о вас, как отцы, и поможем вам во всем. Признайтесь, что вы заблудились (заблуждение, ведь, дело человеческое), и продол­жайте вашу службу! Мы выставим свидетельство, что причиной всему была гиперемия мозга, и делу конец! Через 7 недель вы снова будете свобод­ными человеком и тогда, я уверен, вы можете пропагандировать, если захотите, ваши идеи гораздо более благоразумным способом, а не так, как теперь: биться головой об стену!... Вы хотите быть полезным страждущему человечеству; это прекрасно с вашей стороны, и кто же может сделать для него более, чем врач? Наше призвание есть самое идеальное и благородное! На этом поприще вы можете сделать очень много добра, а при этом еще и по-толстовски помогать людям. — Скажите мне, может ли Толстой сде­лать более, чем честный, знающий врач? Ко­нечно не может. Я не жалею о том, что сам избрал это благородное призвание. Я много давал людям, разумеется, по мере сил моих, а вы можете дать гораздо больше. Но только одумайтесь и изменитесь, а то, понятно, в таком поло­жении, в каком вы сейчас находитесь, вы не сможете ничего сделать. Как же вы можете сделать что-нибудь хорошее и полезное, будучи заключенным? Времена мученичества прошли. Что же вышло из идей, проповедуемых Христом? Он сам умер за них, а мир продолжает свой путь по-своему"...

Пока санитарный начальник изливался таким образом передо мною, я молчал все время и не сказал ни одного слова. Он сначала вероятно принял мое молчание за признак того, что слова его действуют на меня; но потом он должно быть заметил, что говорит на ветер, и под конец переменил немного свой тон.

Он продолжал: „Я, как отец забочусь о вас, но если вы упрямо будете стоять на своем, тогда, конечно, все мое старание бесполезно, и вас надо предоставить судьбе, глядя при том со сто­роны, как вы самовольно и безрассудно бросаетесь на погибель! Мы устраиваем вам золотой мост через ущелье, в котором вы заблудились, протягиваем вам руку, чтобы провести вас через него, а вы отказываетесь от этого... Более этого для вас мы ничего не можем сделать!"

Очевидно, что санитарный начальник был очень доволен своим красноречием. Его подчиненный, штабной лекарь, тоже поддакивал ему головой и выражал словами свое одобрение. После этого оба они сочли свою задачу оконченной и, как бывает при окончании просмотра канцелярских бумаг, они отложили и это дело — ad acta.

Когда они оба ушли, я был рад еще более, чем они, что кончилось это посещение, и подумал о том, сколько подобных „отцов и доброжела­телей" придется мне еще выслушать впереди?
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

Похожие:

Мой отказ от военной службы icon15 мая- международный день сознательных отказчиков от военной службы....
Сознательный отказ от военной службы перевод общепринятого в европейских языках выражения conscientious objection (СО). В русском...

Мой отказ от военной службы iconЕлена Попова. Отказ от военной службы прописан в российском законе!
Гражданин Российской Федерации в случае, если его убеждениям или вероисповеданию противоречит несение военной службы, а также в иных...

Мой отказ от военной службы iconЕлена Попова. Отказ от военной службы прописан в российском законе! Не пойду я в армию!
Гражданин Российской Федерации в случае, если его убеждениям или вероисповеданию противоречит несение военной службы, а также в иных...

Мой отказ от военной службы iconЕлена Попова. Отказ от военной службы прописан в российском законе! Не пойду я в армию!
Гражданин Российской Федерации в случае, если его убеждениям или вероисповеданию противоречит несение военной службы, а также в иных...

Мой отказ от военной службы iconI. Общие положения
Назначение и выплата пенсий по случаю потери кормильца родителям военнослужащих, погибших (умерших) при исполнении обязанностей военной...

Мой отказ от военной службы iconНачальнику Управления социальной защиты населения
Законом Челябинской области от 26. 06. 2003 г. N 167-зо "О социальном обеспечении родителей военнослужащих, погибших (умерших) при...

Мой отказ от военной службы icon«Назначение и выплата пенсий по случаю потери кормильца родителям...
Целью разработки настоящего Административного регламента является повышение качества предоставления государственной услуги, в том...

Мой отказ от военной службы iconПраво гражданина на замену военной службы альтернативной гражданской службой
...

Мой отказ от военной службы iconЗакон от 19. 12. 2016 №434-фз, которым внесены изменения в статьи...
С 1 января 2017 года перевод военнослужащего органов военной прокуратуры к новому месту службы будет осуществляться в соответствии...

Мой отказ от военной службы iconДосрочное увольнение военнослужащего, проходящего военную службу по призыву
В соответствии пунктом 4 статьи 51 фз «О воинской обязанности и военной службе» военнослужащие, проходящие военную службу по призыву,...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск