В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива


НазваниеВ их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива
страница5/18
ТипДокументы
filling-form.ru > Туризм > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18

* * *

По вечерам иногда собирались к ужину гости: Телешов, Горький, Нилус, после ужина заходил Елпатьевский, и меня упрашивали иногда прочесть тот или другой рассказ Чехова. Об этом вспоминает Телешов: "Антон Павлович сначала хмурился, неловко ему казалось слушать свое же сочинение, потом стал невольно улыбаться, а потом, по мере развития рассказа, буквально трясся от хохота в своем кресле, но молча, стараясь сдерживаться".

Прослушав как-то свой "осколочный" рассказ, Антон Павлович сказал:

- Вам хорошо теперь писать рассказы, все к этому привыкли, а это я пробил дорогу к маленькому рассказу, меня еще как за это ругали...

- Требовали, чтобы я писал роман, иначе и писателем нельзя называться...

Всех нас радовало, что Толстой выздоравливал. Словом, настроение было самое хорошее. И вдруг пришла телеграмма, что в Петербурге заболела Ольга Леонардовна.

Ежедневные телеграммы. Пять дней ожидания ее прибытия, и наконец в первый день Пасхи, 10 апреля, ее на руках перенесли с парохода на дачу с температурой 39 градусов подмышкой.

Конечно, Нилусу пришлось бросить портрет, и скоро мы все разъехались.

* * *

В письме от 4 мая Антон Павлович сообщает мне, что жена поправляется и что после 20 мая они приедут в Москву.

В Москве же под Троицу - новая болезнь Ольги Леонардовны, осложнившаяся перетонитом, которая чуть не кончилась операцией. Чехов измучился и душевно, и физически. Чтобы отдохнуть, 17 июня он с С. Т. Морозовым отправляется в его имение на Урал до 5 июля, а Ольга Леонардовна осталась с матерью.

* * *

Очень интересный разговор произошел в имении Морозова между Чеховым и Серебровым (Тихоновым). Тихонов был в то время студентом Горного института и работал, как тогда говорилось, на практике.

У меня бывало чувство, что, когда я передавал некоторые мнения и суждения Чехова, то многие думали, что я приписываю ему свое, поэтому мне было очень приятно прочесть воспоминания Сереброва, которые подтверждают то, что и мне много раз высказывал Антон Павлович. На Урале он, вероятно, был слишком откровенен потому, что это было перед сильным горловым кровотечением.

"Вечером Чехов пригласил меня пить чай на террасу... - рассказывает Серебров. - Речь зашла о Горьком. Тема была легкая. Я знал, что Чехов любит и ценит Горького, и не поскупился на похвалы автору "Буревестника".

- Извините... Я не понимаю... - оборвал меня Чехов с неприятной вежливостью человека, которому наступили на ногу. - Вот вам всем нравится его "Буревестник" и "Песнь о соколе"... Знаю, вы мне скажете - политика! Но какая же это политика? "Вперед без страха и сомненья!" - это еще не политика. А куда вперед - неизвестно?! Если ты зовешь вперед, надо указать цель, дорогу, средства. Одним "безумством храбрых" в политике ничего еще не делалось.

От изумления я обжегся глотком чая.

- "Море смеялось", - продолжал Чехов, нервно покручивая шнурок от пенснэ. - Вы, конечно, в восторге!.. Вот вы прочитали "море смеялось", остановились. Вы думаете, остановились потому, что это хорошо, художественно. Да нет же! Вы остановились потому, что сразу не поняли, как это так: море - и вдруг смеется?.. Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает... Посмотрите у Толстого: солнце всходит, солнце заходит... птички поют... Никто не рыдает и не смеется. А ведь это и есть самое главное - простота...

- Вот вы ссылаетесь на "Фому Гордеева", - продолжал он, сжимая около глаз гусиные лапки морщин. - И опять неудачно! Он весь по прямой линии, на одном герое построен... И все персонажи говорят одинаково на "о"... Романы умели писать только дворяне. Нашему брату - мещанам, разнолюду - роман уже не под силу... Вот скворешники строить, на это мы горазды. Недавно я видел один такой: трехъэтажный, двенадцать окошечек!... Чтобы строить роман, необходимо хорошо знать закон симметрии и равновесия масс. Роман - это целый дворец, и надо, чтобы читатель чувствовал себя в нем свободно, не удивлялся бы и не скучал, как в музее. Иногда надо дать читателю отдохнуть и от героя, и от автора. Для этого годится пейзаж, что-нибудь смешное, новая завязка, новые лица... Сколько раз я говорил об этом Горькому, не слушает... Гордый он - а не Горький.

С Горьким мне явно не повезло. Я попробовал отыграться на "Художественном театре".

- Ничего - театр, как театр, - опять погасил мои восторги Чехов. - А Москвин - даже талантливый. В других театрах и этого нет. Я помню, в Александрийском театре ставили мою "Чайку". Под суфлера! Боже мой, что только они там говорили!..

Как утопающий за соломинку, я ухватился за "декадентов", которых считал новым течением в литературе.

- Никаких декадентов нет и не было, - безжалостно доканал меня Чехов. - Откуда вы их взяли?.. Во Франции Мопассан, а у нас - я стал писать маленькие рассказы, вот и все новое направление в литературе... Жулики они, а не декаденты! Гнилым товаром торгуют... мистика и всякая чертовщина! Это все они нарочно выдумали. Вы им не верьте. И ноги у них вовсе не бледные, а такие же волосатые, как у всех...

- Ну какой же Леонид Андреев писатель? Это просто помощник присяжного поверенного, который ужасно любит говорить...

- Студенты бунтуют, чтобы прослыть героями и легче ухаживать за барышнями.

* * *

- До чего мы ленивый народ. Даже природу заразили ленью. Вы поглядите только на эту речку, до чего же ей лень двигаться! Вон она какие колена загибает, а все от лени. И вся наша пресловутая "психология", вся эта достоевщина тоже ведь от этого. Лень работать, ну вот и выдумывают.

* * *

Опять за чаем на террасе:

- Вот меня часто упрекают, даже Толстой упрекал, что я пишу о мелочах, что нет у меня положительных героев: революционеров, Александров Македонских или, хотя бы как у Лескова, просто честных исправников... А где их взять?

- Жизнь у нас провинциальная, города немощенные, деревни бедные, народ поношенный... все мы в молодости восторженно чирикаем, а к сорока годам - уже старики и начинаем думать о смерти... Какие мы герои!

- Вот вы говорите, что плакали на моих пьесах... Да и не вы один... А ведь я не для этого их написал, это их Алексеев сделал такими плаксивыми. Я хотел другое... Я хотел только честно сказать людям: "Посмотрите на себя, посмотрите, как вы плохо и скучно живете!.." Самое главное, чтобы это люди поняли, а когда они это поймут, они непременно создадут себе другую лучшую жизнь... Я ее не увижу, но я знаю, она будет совсем иная, не похожая на ту, что есть." А пока ее нет, я опять и опять буду говорить людям: "Поймите же, как вы плохо и скучно живете!" Над чем же тут плакать? - И, вставая со стула, докончил: - Пойдемте спать... Гроза будет..."

А во время грозы у него потекла горлом кровь.

* * *

По возвращении они с Ольгой Леонардовной поселились в Любимовке по Ярославской железной дороге, в усадьбе матери Станиславского, Е. И. Алексеевой. (Она предоставила им флигель.) Любимовка лежала на Клязьме, где Чехов удил рыбу. Прожили они вместе до середины июля, затем он один уехал в Ялту. Вероятно, за время болезни у Ольги Леонардовны расстроились нервы, она скучала и в письмах к мужу стала его упрекать, что он не взял ее с собой, упрекала и его родных.

Он отвечает: ..."Ты сердита на меня, а за что - никак не пойму. За то, что я уехал от тебя? Но ведь я с тобой прожил с самой Пасхи... и не уехал бы, если бы не дела и кровохарканье".

* * *

От 11 сентября я получил от него коротенькое письмецо: упрек, что я не послал ему своих "Новых стихотворений", которые были изданы А. А. Карзинкиным - большим любителем поэзии и моим другом - в старинном стиле.

* * *

В середине октября 1902 года Чехов приехал в Москву и чуть ли не в первый день написал записочку Найденову, прося его известить меня, что он здесь.

Конечно, на следующий день я был у него. В письме от 18 октября он пишет Куприну, что виделся "с Буниным и что тот в меланхолическом настроении, собирается за границу".

А 26 октября я получил от него открытку: "Милый Жан! Укрой свои бледные ноги!" без подписи.

* * *

Из Москвы Антон Павлович уехал в конце ноября. В Ялте в это время выпал снег...

В письме от 20 декабря он пишет жене: "Думал о том, что тебе нужен сынишка, который занимал бы тебя, наполнял бы твою жизнь. Сынишка или дочка будет у тебя, родная, поверь мне, нужно только подождать, придти после болезни в норму. Я не лгу тебе, не скрываю ни одной капли из того, что говорят доктора, честное слово".

Я же в это время жил еще в Москве, бывал запросто у Ольги Леонардовны и иногда заставал ее в слезах, - ей было тяжело, хотя она и не жаловалась.

* * *

В письме от 27 декабря Чехов сообщает ей из Ялты: "Ждем Бунина и Найденова, которые, по газетным известиям, уехали в Константинополь"... Последнее было вранье.

В письме от 1 января 1903 года Антон Павлович извещает жену, что "Бунин и Найденов теперь в Одессе. Их там на руках носят". (Мы жили в это время с Найденовым в "Крымской гостинице").

Гославскому же пишет: "На днях в Ялте будет Бунин" (из Одессы я собирался поехать в Крым). "Я поговорю с ним и, если он посвятит меня в тайны "Знания", то я тотчас же напишу Горькому или Пятницкому, не медля..."

13 января в день отъезда Марьи Павловны он почувствовал себя плохо. ... А в Ялте был туман, погода как раз для туберкулезного.

5 февраля Шаповалов привез Чехову от Станиславского "орден" "Чайки" (такой же самый я получил от Художественного театра вместе с адресом на свой двадцатипятилетний юбилей. Его у меня украли вместе со всеми ценными вещами во время нашего пребывания в Софии в 1920 г., после бегства из Одессы).

16 февраля он в письме к жене удивляется: "Бунин почему-то в Новочеркасске?" А я там был у матери, жившей тогда у моей сестры Марьи Алексеевны Ласкаржевской.

Из Новочеркасска я отправился в Ялту.

Вот в этот-то приезд, Чехов шутя приставал ко мне, что именно напишу я о нем в своих воспоминаниях. Я иногда отбрехивался, что это он будет писать обо мне, но он уверял, что я проживу до ста лет, что я "здоровенный" мужчина, и все в таком роде. Наконец я сказал:

- Я напишу прежде всего, как и почему я познакомился с вами в Москве. Это было в девяносто пятом году, в декабре. Я не знал, что вы приехали в Москву. И вот, сидим мы однажды с одним поэтом в Большом Московском, пьем красное вино, слушаем машину, а поэт все читает свои стихи, все больше и больше собой восторгаясь. Вышли мы очень поздно, и поэт был уже так возбужден, что и на лестнице продолжал читать. Так, читая, он стал свое пальто на вешалке искать. Швейцар ему нежно: "Позвольте, господин, я сам найду..." "Как, негодяй? Значит я чужое пальто беру?" - "Так точно, чужое-с". - "Молчать, негодяй, это мое пальто!" - "Да нет же, господин, это не ваше пальто!" - "Тогда говори сию же минуту, чье?" - "Антона Павловича Чехова". - "Врешь, я убью тебя за эту ложь на месте!" - "Есть на то воля ваша, только это пальто Антона Павловича Чехова". - "Так, значит, он здесь?" - "Всегда у нас останавливаются..." И вот мы чуть не кинулись к вам знакомиться в три часа ночи. Но, к счастью, удержались и пришли на другой день, и на первый раз не застали - видели только ваш номер, который убирала горничная, и вашу рукопись на столе. Это было начало "Бабьего царства".

- Кто этот поэт, догадываюсь, Бальмонт, конечно. А откуда вы узнали, какая именно рукопись лежала у меня на столе? Значит, подсмотрели?

- Простите, дорогой, не удержались.

- А жалко, что вы не зашли ночью. Это очень хорошо - закатиться куда-нибудь ночью, внезапно. Я люблю рестораны.

* * *

Да это правда, рестораны он любил. Всех друзей звал всегда или пообедать, или поужинать. И ему доставляло удовольствие их угощать. Нравилось ему мое понимание в винах, любовь к закускам и к тонким блюдам, это ценила во мне и Евгенья Яковлевна, которая была большая мастерица в кулинарном искусстве и тоже очень любила угощать.

Ни с одним писателем я не был в таких отношениях: мог часами, сидя вместе в кабинете, молчать, а с Чеховым мы иногда проводили так целые, утра.

Иногда мне казалось, что все-таки я мешаю ему, и вечером при прощаньи, выдумывал, что мне утром нужно куда-то, в этом случае он трогательно настойчиво начинал приглашать и шутя говорил: если вам не скучно со старым писателем...

В этот приезд я уже останавливался в лучшей гостинице в Ялте, в "России". И он туда как-то вечером позвонил и сказал, чтобы я нанял извозчика и приехал за ним, чтобы ехать кататься. Я стал отговаривать, но он настоял. Правда, ночь была теплая, лунная. И мы поехали в Орианду. Вот тут-то он и сказал, что его будут читать еще только семь лет, а жить ему осталось еще меньше - всего шесть. В обоих случаях ошибся: жить ему осталось меньше - всего год и три месяца, а читают его уже больше пятидесяти лет, и, вероятно, будут читать еще долго.

Из Крыма я поехал в Москву, заглянув ненадолго к брату, в деревню, а в мае бывал у Чеховых на Петровке и удивлялся, как они могли так высоко снять квартиру, на третьем, то есть по-заграничному на четвертом этаже, у него уже была отдышка, ему очень тяжело, было подыматься.

В этот приезд он показался профессору Остроумову, который увидел, что его левое легкое в исключительно плохом состоянии и, сказав, что он "калека", запретил ему жить зимою в Ялте, запретил и поездку в Швейцарию, где он с Ольгой Леонардовной хотели провести лето.

А на лето они поселились в имении Якунчиковой в Наро-Фоминском.

Недель шесть они прожили там. Антон Павлович удил рыбу, купался, - это Остроумов ему разрешил, но Чехов томился окружающей бездельной жизнью, высокопоставленными гостями, и, не выдержав, в десятых числах июля вернулся в Ялту, нарушив приказание Остроумова.

Он работал над своей последней пьесой "Вишневым садом".

В письме к жене от 29 сентября он пишет между прочим: ..."скажи Бунину, чтобы он у меня полечился, если нездоров; я его вылечу".

Здоровье Чехова, как всегда в Ялте, особенно с наступлением холодных дней ухудшилось.

* * *

В начале декабря Антон Павлович приехал в Москву. Я тоже был там, - мы с Найденовым готовились к поездке за границу. Ежедневно по вечерам я заходил к Чехову, оставался иногда у него до трех-четырех часов утра, то есть до возвращения Ольги Леонардовны домой.

Чаще всего она уезжала в театр, но иногда отправлялась на какой-нибудь благотворительный концерт. За ней заезжал Немирович во фраке, пахнущий сигарами и дорогим одеколоном, а она в вечернем туалете, надушенная, красивая, молодая, подходила к мужу со словами:

- Не скучай без меня, Дусик, впрочем с Букишончиком тебе всегда хорошо... До свиданья, милый, - обращалась она ко мне. Я целовал ее руку, и они уходили. Чехов меня не отпускал до ее возвращения. И эти бдения мне особенно дороги.

Он иногда мыл себе голову. Я старался развлекать его, рассказывал о себе, расспрашивал о семье. Он много говорил о своих братьях, Николае, Александре, которого он ставил очень высоко и бесконечно жалел, так как он иногда запивал, - этим он объяснял, что из него ничего не вышло, а одарен он был щедро.

Александр Павлович был человек редко образованный: окончил два факультета - естественный и математический, много знал и по медицине. Хорошо разбирался в философских системах. Знал много языков. Но ни на чем не мог остановиться. А как он писал письма! Прямо на удивление. Был способен и на ручные работы, сам сделал стенные часы. Одно время был редактором пожарного журнала. Над его кроватью висел пожарный звонок, чтобы он мог всегда знать, где горит. Он был из чудаков, писал только куриными перьями. Любил разводить птицу и сооружал удивительные курятники, словом, человек на редкость умный, оригинальный. Хорошо понимал шутку, но последнее время стал тяжел: когда был трезв, то мучился тем, каким он был во хмелю, а под хмелем действительно был тяжел.

Я спросил Антона Павловича:

- А не мучается ли он, что вы заслонили его, как писателя?

Он улыбнулся своей милой улыбкой и ответил:

- Нисколько, ведь и пишет он между делом, так чтобы лишнее заработать. Да я и не знаю, что его больше интересует: литература, философия, наука или куроводство? Он слишком одарен во многих отношениях, чтобы отдаться чему-нибудь одному... Вот и брат Михаил служил в финансовом ведомстве, бросил, работает по книжному делу у Суворина. Пишет рассказы, но никаких усилий не делает, чтобы стать настоящим писателем. У нас ведь нет такого честолюбия, как у многих писателей нынешних. У нас, у всех есть любовь к тому делу, над каким мы трудимся.

* * *

Расспрашивал Антон Павлович меня и о первом представлении пьесы Горького "На дне" и об ужине, который стоил 800 рублей и что за такую цену подавали?

Я, изображая Горького, говорил:

- Рыбы первым делом и какой-нибудь этакой, чорт ее дери совсем, чтобы не рыба была, а лошадь,

Чехов очень смеялся, а особенно замечанию профессора Ключевского, который был беспечно-спокоен, мирно-весел, чистенький, аккуратный, в застегнутом сюртучке, слегка склонив голову на бок и искоса, поблескивая очками и своим лукавым оком, мы стояли рядом, и он тихо сказал:

- Лошадь! - Это, конечно, по величине приятно. Но немножко и обидно. Почему же непременно лошадь? Разве мы все ломовые?

* * *

Что думал он о смерти?

Много раз старательно-твердо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме - сущий вздор:

- Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два четыре, докажу вам, что бессмертие - вздор.

Но потом несколько раз еще тверже говорил противоположное:

- Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие - факт. Вот погодите, я докажу вам это...

* * *

Последнее время часто мечтал вслух:

- Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот...

* * *

Его "Архиерей" прошел незамеченным - не то что "Вишневый сад" с большими бумажными цветами, невероятно густо белевшими за театральными окнами. И кто знает, что было бы с его славой, не будь "Мужиков", Художественного театра!

* * *

Мы с Найденовым уже были в конце декабря на отлете. Чехов рассказывал мне о своем пребывании в Ницце, о M. M. Ковалевском, о консуле Юрасове, давал советы относительно здоровья и, как всегда, уверял, что я проживу до глубокой старости, так как я "здоровенный мужчина" и опять в который раз уговаривал писать ежедневно, бросить "диллетантство", а нужно относиться к писанию "профессионально"...

И не думал я в те дни, что они - наше последнее свидание.

Часа в четыре, а иногда и совсем под утро возвращалась Ольга Леонардовна, пахнущая вином и духами...

- Что же ты не спишь, Дуся?.. Тебе вредно. А вы тут еще Букишончик, ну, конечно, он с вами не скучал!

Я быстро вставал и прощался.

* * *

Перед Рождеством мы с Найденовым уехали за границу.

В Ниццу Чехов прислал мне поздравление с Новым годом, но тон письма был невеселый, он сообщал, что его пьеса еще не шла, и неизвестно, когда пойдет, а письмо помечено 8 января. В письме чувствуется нежность, забота, спрашивает, что я ем? рекомендует есть цыплят и голубей, сокрушается, что судака Кольбер там нет. Кончает: "целую вас и обнимаю", а после подписи: "А у нас сегодня солонина и индейка!".

* * *

В день его Ангела была премьера "Вишневого сада", театр устроил ему чествование, которое его, конечно, очень утомило. Он не переносил никаких чествований, ненавидел быть центром внимания. Воображаю, сколько пошлостей ему пришлось тогда выслушать.

* * *

Началась Японская война. В письмах она у него не отразилась.

15 февраля он уехал опять в Ялту, нарушая запрет Остроумова.

Перед отъездом был с женой в Царицыне, смотрел дачу, чтобы в будущем году там поселиться на всю зиму.

В Ялте он застал брата Александра с семьей. Его племянник, будущий артист, вспоминает это время. Антон Павлович был с ним нежен, подарил "Каштанку" и "Белолобого", дарил мелкие вещицы со своего стола, когда он тихо сидел в его кабинете.

Александр Павлович все время был "трезв, добр, интересен, вообще утешает меня своим поведением", пишет он своей жене.

* * *

Весной Ольга Леонардовна переменила в Москве квартиру, сняла в Леонтьевском переулке, в доме был лифт.

В эту весну 13 апреля он и написал Амфитеатрову из Ялты о своем рассказе "Чернозем", опубликованном в сборнике "Знания".

3 мая он в Москве.

Сообщает матери "всю дорогу нездоровилось", но в Москве "полегчало".

Рассказывают, что он по приезде в Москву, на другой день, поехал в Сандуновские бани и простудился. В письме к Куприну он сообщает от 5 мая:

"Я приехал в Москву, нездоров!" А 10 мая Гольцеву: ..."нездоров, лежу в постели, каждый день ходит доктор..."

В письме к сестре от 21 мая сообщает, что "третьего дня ни с того ни с сего меня хватил плеврит... Как бы то ни было на 2 июня заказаны билеты в Шварцвальд..."

Меня всегда мучает вопрос, почему его повезли за границу в таком состоянии. Сам он Телешову сказал: "еду умирать". Значит, понимал свое положение. У меня иногда мелькает мысль, что, может быть, он не хотел, чтобы его семья присутствовала при его смерти, хотел избавить всех своих от тяжелых впечатлений, а потому не возражал. Конечно, порой он надеялся, как большинство чахоточных, что поправится. Замечательно, что сестре он стал из Москвы писать нежнее.

Он и мне в последнем письме, которое не попало в собрание его писем, писал в середине июня, что "чувствую себя недурно, заказал себе белый костюм..."

Четвертого июля 1904 года я поехал верхом в село на почту, взял там газеты и письма и завернул к кузнецу перековать лошади ногу. Был жаркий и сонный степной день, с тусклым блеском неба, с горячим южным ветром. Я развернул газету, сидя на пороге кузнецовой избы, - и вдруг точно ледяная бритва полоснула по сердцу.

* * *

Смерть его ускорила простуда. После приезда в Москву из Ялты он пошел в баню и, вымывшись, оделся и вышел слишком рано: встретился в предбаннике с Сергеенко и бежал от него, от его навязчивости, болтливости...

Это тот самый Сергеенко, который много лет надоедал Толстому ("Как живет и работает Толстой") и которого Чехов, за его худобу и длинный рост, неизменный черный костюм и черные волосы, называл так:

- Погребальные дроги стоймя.

IV

Художественный театр отметил пятидесятилетие со дня рождения Антона Павловича литературным утренником, на котором выступал я со своими воспоминаниями. Это было 17 января 1910 года.

Театр был переполнен. В литерной ложе с правой стороны сидели родные Чехова: мать, сестра, Иван Павлович с семьей, вероятно, и другие братья, - не помню.

Мое выступление вызвало настоящий восторг, потому что я, читая наши разговоры с Антон Павловичем, его слова передавал его голосом, его интонациями, что произвело потрясающее впечатление на семью: мать и сестра плакали.

Через несколько дней ко мне приезжали Станиславский с Немировичем и предлагали поступить в их труппу.

Вскоре после этого утренника мы были приглашены к Марье Павловне, где были и Чеховы, живущие, в Москве, а среди них и сын Александра Павловича, Михаил, молодой ученик школы Художественного театра, поразивший нас талантливостью жестов: они с сыном Ивана Павловича, студентом Володей, прощаясь в прихожей, что-то манипулировали со шляпами так забавно, что мы из столовой, глядя на них, очень смеялись.

Кто-то сказал:

- Это совершенно по-чеховски! Новое поколение.

А через несколько лет, я видел Мишу в Первой студии художественного театра в пьесе, переделанной из рассказа Диккенса "Сверчок на печи", и его игра меня взволновала до слез.

В 1915 году, 14 декабря видел его второй раз в "Потопе"; играл тоже с большим талантом.

Евгения Яковлевна за пять лет очень состарилась. Мы обрадовались друг другу, как родные. Она всегда меня любила. Стала бранить Ялту, с восторгом вспоминать Московскую губернию:

- Здесь лучше, леса, можно по грибы ходить, их тут много, а там что... одно море...

И до чего она была очаровательна в своей наивности.

* * *

Ездил я и на открытие "Комнаты имени Антона Павловича Чехова" для туберкулезного литератора в санатории по Николаевской дороге, кажется, вблизи станции Крюкова, забыл какого доктора.

Ехал я туда в вагоне с Иваном Павловичем, его женой, милой женщиной, и сыном.

Иван Павлович напоминал покойного брата одним жестом. Он был очень хозяйственный человек, сейчас раскрыл погребец, угостил водочкой и какой-то закуской, и мы незаметно доехали до санатории, где был "пир-горой".

* * *

"Литературное ханжество - самое скверное ханжество", - сказал мне Чехов (писал он об этом и Суворину).

* * *

Отлично писал Горькому: "У вас слишком много определений... понятно, когда я пишу: "Человек сел на траву..." Наоборот, неудобопонятно, если я пишу: "Высокий, узкогрудый среднего роста человек с рыжеватой бородкой сел на зеленую, еще не измятую пешеходами траву, сел бесшумно, робко и пугливо оглядываясь..."

* * *

Чехов говорил:

"Писателю надо непременно в себе выработать зоркого, неугомонного наблюдателя... Настолько, понимаете, выработать, чтоб это вошло прямо в привычку... сделалось как бы второй натурой".

* * *

У Чехова каждый год менялось лицо.

* * *

Благородство Чехова - цветы, животные, благородство людских поступков.

* * *

Со всеми он был одинаков, какого бы ранга человек ни был.

* * *

Всеволод Гаршин, которого, несмотря на краткое знакомство, он успел полюбить всей душой, весной 1888 года кончает самоубийством.

* * *

Монгольское у матери и у Николая, и у самого Чехова.

Портреты деда, бабки, отца, дяди - мужики. Женщины широкоскулы, рты без губ, - монголки. Дед, бабка, мать, отец, дядя Чехова - все мужики и все широкоскулые. Просто страшно смотреть - особенно проживши больше 30 лет в Европе. Нижняя челюсть дяди. Грубость поразительная. Отец приличнее, но нижняя челюсть почти, как у дяди.

* * *

Ехал из Ельца. Купил на станции "Пестрые рассказы" Чехова в 1887 году, читал, не отрываясь.

* * *

Однажды он сказал (по своему обыкновению, внезапно):

- Знаете, какая раз была история со мной?

И, посмотрев некоторое время в лицо мне через плечо, принялся хохотать:

- Понимаете, поднимаюсь я как-то по главной лестнице московского Благородного собрания, а у зеркала, спиной ко мне, стоит Южин-Сумбатов, держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: "Да, пойми же ты, что ты теперь первый писатель в России!"... И вдруг видит в зеркале меня, краснеет и скороговоркой прибавляет, указывая на меня через плечо: "И он..."

* * *

В его записной книжке есть кое-что, что я слышал от него самого. Он, например, не раз спрашивал меня (каждый раз забывая, что уже говорил это, и каждый раз смеясь от всей души):

- Послушайте, а вы знаете тип такой дамы, глядя на которую, всегда думаешь, что у нее под корсажем жабры?

Не раз говорил:

- В природе из мерзкой гусеницы выходит прелестная бабочка, а вот у людей наоборот: из прелестной бабочки выходит мерзкая гусеница...

- Ужасно обедать каждый день с человеком, который заикается и говорит глупости...

- Когда бездарная актриса ест куропатку, мне жаль куропатку, которая была во сто раз умнее и талантливее этой актрисы...

Иногда говорил:

- Писатель должен быть нищим, должен быть в таком положении, чтобы он знал, что помрет с голоду, если не будет писать, будет потакать своей лени. Писателей надо отдавать в арестантские роты и там принуждать их писать карцерами, поркой, побоями... Ах, как я благодарен судьбе, что был в молодости так беден!

Как он восхищался Давыдовой!

- Придет, бывало, к ней Мамин-Сибиряк: "Александра Аркадьевна, у меня ни копейки, дайте хоть пятьдесят рублей авансу". - "Хоть умрите, милый, не дам. Дам только в том случае, если согласитесь, что я запру вас сейчас у себя в кабинете на замок, пришлю вам чернил, перо, бумаги и три бутылки пива и выпущу тогда, когда вы постучите и скажете мне, что у вас готов рассказ".

А иногда говорил совсем другое:

- Писатель должен быть баснословно богат, так богат, чтобы он мог в любую минуту отправиться в путешествие вокруг света на собственной яхте, снарядить экспедицию к истокам Нила, южному полюсу, в Тибет и Аравию, купить себе весь Кавказ или Гималаи... Толстой говорит, что человеку нужно всего три аршина земли. Вздор - три аршина земли нужно мертвому, а живому нужен весь земной шар. И особенно - писателю...

* * *

Замечательная есть строка в его записной книжке:

- Как я буду лежать в могиле один, так в сущности я и живу один.

* * *

Про московских "декадентов", как тогда называли их, он однажды сказал:

- Какие они декаденты, они здоровеннейшие мужики! Их бы в арестантские роты отдать...

* * *

Однажды он, в небольшой компании близких людей, поехал в Алупку и завтракал там в ресторане, был весел, много шутил. Вдруг из сидевших за соседним столом поднялся какой-то господин с бокалом в руке:

- Господа! Я предлагаю тост за присутствующего среди нас Антона Павловича, гордость нашей литературы, певца сумеречных настроений...

Побледнев, он встал и вышел.

* * *

Я приезжал, и случалось, что мы, сидя у него в кабинете, молчали все утро, просматривая газеты, которых он получал множество. Он говорил: "Давайте газеты читать и выуживать из провинциальной хроники темы для драм и водевилей".

Иногда он вдруг опускал газету, сбрасывал пенснэ и принимался тихо и сладко хохотать.

- Что такое вы прочли?

- Самарский купец Бабкин, - хохоча, отвечал он тонким голосом, - завещал все свое состояние на памятник Гегелю.

- Вы шутите?

- Ей Богу, нет, Гегелю.

А то, опуская газету, внезапно спрашивал:

- Что вы обо мне будете писать в своих воспоминаниях?

- Это вы будете обо мне писать. Вы переживете меня.

- Да вы мне в дети годитесь.

- Все равно. В вас народная кровь.

- А в вас дворянская. Мужики и купцы страшно быстро вырождаются. Прочтите-ка мою повесть "Три года". А потом вы же здоровеннейший мужчина, только худы очень, как хорошая борзая. Принимайте аппетитные капли и будете жить сто лет. Я пропишу вам нынче же, я ведь доктор. Ко мне сам Никодим Палыч Кондаков обращался, и я его вылечил. А в воспоминаниях обо мне не пишите, что я был "симпатичный талант и кристальной чистоты человек".

- Это про меня писали, - говорил я, - писали, будто я симпатичное дарование.

Он принимался хохотать с тем мучительным удовольствием, с которым он хохотал тогда, когда ему что-нибудь особенно нравилось.

- Постойте, а как про вас Короленко написал?

- Это не Короленко, а Златовратский. Про один из моих первых рассказов. Он написал, что этот рассказ "сделал бы честь и более крупному таланту".

Он со смехом падал головой на колени, потом надевал пенснэ и, глядя на меня зорко и весело, говорил:

- Все-таки это лучше, чем про меня писали. Только вот вам мой совет, - вдруг прибавлял он: - перестаньте быть дилетантом, сделайтесь хоть немного мастеровым. Это очень скверно, как я должен был писать - из-за куска хлеба, но в некоторой мере обязательно надо быть мастеровым, а не ждать все время вдохновенья.

Потом, помолчав:

- А Короленке надо жене изменить, обязательно, чтобы начать лучше писать. А то он чересчур благороден. Помните, как вы мне рассказывали, что он до слез восхищался однажды стихами в "Русском богатстве" какого-то Вербова или Веткова, где описывались "волки реакции", обступившие певца, народного поэта, в поле, в страшную метель, и то, как он звучно ударил по струнам лиры, что волки в страхе разбежались? Это вы правду рассказывали?

- Честное слово, правду.

- А кстати, вы знаете, что в Перми все извозчики похожи на Добролюбова?

- Вы не любите Добролюбова?

- Нет, люблю. Это же порядочные были люди. Не то, что Скабичевский, который писал, что я умру под забором от пьянства, так как у меня "искры Божьей нет".

- Вы знаете, - говорил я, - мне Скабичевский сказал однажды, что он за всю свою жизнь не видал, как растет рожь, и ни с одним мужиком не разговаривал.

- Ну, вот, вот, а всю жизнь про народ и про рассказы из народного быта писал!

* * *

Необыкновенно радовался он однажды, когда я рассказал ему, что наш сельский дьякон до крупинки съел как-то на именинах моего отца фунта два икры. Этой историей он начал свою повесть "В овраге".

Он любил повторять, что если человек не работает, не живет постоянно в художественной атмосфере, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет чувствовать себя пустым, бездарным.

Иногда вынимал из стола свою записную книжку и, подняв лицо и блестя стеклами пенснэ, мотал ею в воздухе:

- Ровно сто сюжетов! Да-а, милсдарь! Не вам, молодым, чета! Работники! Хотите, парочку продам!

* * *

Иногда он разрешал себе вечерние прогулки. Раз возвращаемся с такой прогулки уже поздно. Он очень устал, идет через силу, - за последние дни много смочил платков кровью, - молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо балкона, за парусиной которого свет и силуэты женщин. И вдруг он открывает глаза и очень громко говорит:

- А слыхали? Какой ужас! Бунина убили! В Аутке, у одной татарки!

Я останавливаюсь от изумления, а он быстро шепчет:

- Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убийстве Бунина!

* * *

Один писатель жаловался: "До слез стыдно, как слабо, плохо начал я писать!"

- Ах, что вы, что вы! - воскликнул он. - Это же чудесно - плохо начать! Поймите же, что, если у начинающего писателя сразу выходит все честь честью, ему крышка, пиши пропало!

И горячо стал доказывать, что рано и быстро созревают только люди способные, то есть не оригинальные, таланта в сущности лишенные, потому что способность равняется умению приспособляться и "живет она легко", а талант мучится, ища проявления себя.

V

Однажды, читая газеты, он поднял лицо и, не спеша, без интонации, сказал:

- Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горький и Чехов.

* * *

Теперь он выделился. Но, думается, и до сих пор не понят, как следует: слишком своеобразный, сложный был человек.

* * *

- На одного умного полагается 1000 глупых, на одно умное слово приходится 1000 глупых, и эта тысяча заглушает. (Из записной книжки Чехова).

Его заглушали долго. До "Мужиков", далеко не лучшей его вещи, большая публика охотно читала его; но для нее он был только занятный рассказчик, автор "Винта", "Жалобной книги"... Люди "идейные" интересовались им, в общем, мало: признавали его талантливость, но серьезно на него не смотрели, - помню, как некоторые из них искренно хохотали надо мной, юнцом, когда я осмеливался сравнивать его с Гаршиным, Короленко, а были и такие, которые говорили, что и читать-то никогда не станут человека, начавшего писать под именем Чехонте: "Нельзя представить себе, говорили они, чтобы Толстой или Тургенев решились заменить свое имя такой пошлой кличкой".

Настоящая слава пришла к нему только с постановкой его пьес в Художественном театре. И, должно быть, это было для него не менее обидно, чем то, что только после "Мужиков" заговорили о нем: ведь и пьесы его далеко не лучшее из написанного им, а кроме того, это ведь значило, что внимание к нему привлек театр, то, что тысячу раз повторялось его имя на афишах, что запомнились: "22 несчастья", "глубокоуважаемый шкап", "человека забыли"...

* * *

Долго иначе не называли его, как "хмурым" писателем, "певцом сумеречных настроений", "больным талантом", человеком, смотрящим на все безнадежно и равнодушно.

Теперь гнут палку в другую сторону. "Чеховская нежность, грусть, теплота", "чеховская любовь к человеку"... Воображаю, что чувствовал бы он сам, читая про свою "нежность"! Еще более были бы противны ему "теплота", "грусть".

Говоря о нем, даже талантливые люди берут неверный тон. Например, Елпатьевский: "встречал у Чехова людей добрых и мягких, нетребовательных и неповелительных, и его влекло к таким людям... Его всегда влекли к себе тихие долины с их мглой, туманными мечтами и тихими слезами..."

Что за вздор! Чехова влекли сильные и умные люди, возьмем хотя бы Суворина, ни с кем он не был так откровенен, как с ним, очень любил его общество, никому он так много и откровенно не писал!

Короленко характеризует его талант такими жалкими словами, как "простота" и "задушевность", приписывает ему "печаль о призраках".

* * *

В 1948 году я публично читал в Париже мои литературные воспоминания и, оговорившись, что считаю Чехова одним из самых замечательных русских писателей, позволил себе сказать, что не люблю его пьес, что они, по-моему, все очень плохи и что ему не следовало бы писать пьесы из дворянского быта, которого он не знал. Это вызвало во многих негодование против меня, обиды. Е. Д. Кускова написала по поводу этих воспоминаний два больших, фельетона в "Новом русском слове". "В Женеве, - писала она, - и старики, и молодые обиделись на Бунина за Чехова, за Бальмонта, за Горького... Этих писателей любят и сейчас, Чеховым зачитываются, хотя, казалось бы, эта старая, унылая Русь с ее нытиками ушла в прошлое..." Вот это было уже подлинное оскорбление Чехова - низводить его до бытописателя "старой, унылой Руси". Вот на Е. Д. Кускову следовало бы оскорбиться весьма основательно, а женевским "старикам" не мешало бы помнить, что Горький называл их, русских интеллигентов, со свойственной ему гадкой грубостью, "чуланом с тухлой провизией". Следовало бы обидеться и на знаменитую артистку Ермолову. Среди ее опубликованных писем есть между прочим такое письмо к ее другу, ялтинскому доктору Середину: "Вы спрашиваете, отчего мне не нравится повесть Чехову "В овраге"? Но потому, что чеховщина есть для меня символ беспросветной тьмы, всевозможных болезней и печали". Зато Горького считала "милой, светлой личностью" и просила Середина: "Вы с Горьким близки, не давайте ему сбиваться с этой светлой нотки, которая так сильно звучит в его произведениях..." Читаешь и глазам своим не веришь! "В овраге" - одно из самых прекрасных во всех отношениях созданий русской литературы, но для Ермоловой это "чеховщина - символ беспросветной тьмы", зато Горький - "милая светлая личность", у него, написавшего великое множество нарочито грязных, злобных, мрачных вещей, "сильно" звучала, оказывается, "светлая нотка"!

* * *

Одна из самых лучших, статей о нем принадлежит Шестову, который называет его беспощадным талантом. ("Творчество из ничего", Петербург, 1908).

Вот выдержки из нее:

"Молодой Чехов весел, беззаботен и, пожалуй, даже похож на порхающую птичку... но с 1888-1889 годов, когда ему было 28-29 лет, появились две вещи: "Скучная история" и "Иванов".

..."Мы никогда не узнаем, что произошло с Чеховым за то время, которое протекло между окончанием "Степи" (1888 г.) и появлением первой драмы "Иванов" и "Скучной истории".

..."Иванов сравнивает себя с надорвавшимся рабочим".

Шестов думает, что Чехов тоже надорвался и "не от тяжелой большой работы, не великий, непосильный подвиг сломил его, а так пустой незначительный случай сломил его... и нет прежнего Чехова, веселого и радостного, а есть угрюмый, хмурый человек".

* * *

Далее Шестов пишет: ..."у разбитого человека обыкновенно отнимается все, кроме способности сознавать и чувствовать свое положение. Если угодно, мыслительные способности утончаются, обостряются, вырастают до колоссальных размеров..."

"Чехов был певцам безнадежности. Упорно, уныло, однообразно в течение всей почти 25-летней литературной деятельности только одно и делал: теми или иными способами убивал человеческие надежды. В этом, на мой взгляд, сущность его Творчества".

* * *

..."то, что делал Чехов, на обыкновенном языке называется преступлением и подлежит суровейшей каре. Но, как казнить талантливого человека? Даже у Михайловского ... не поднялась рука на Чехова. Он предостерегал читателя, указывая на "недобрые огоньки", но дальше он не шел: огромный талант Чехова подкупил риторически строгого критика".

..."Молодое поколение ценило в Чехове талант, огромный талант, и ясно было, что оно от него не отречется ... и Чехов стал одним из любимейших русских писателей".

Как же могло ценить молодое поколение такого "убивателя"? - спрошу я.

* * *

..."посмотрите его за работой, - пишет Шестов. - Он постоянно точно в засаде сидит, высматривает и подстерегает человеческие надежды... Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее, переберите все слова, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают. И сам Чехов на наших глазах блекнул, вянул и умирал - не умирало в нем только его удивительное искусство... Более того, в этом искусстве он постоянно совершенствовался и дошел до виртуозности, до которой не доходил никто из его соперников в европейской литературе".

..."Чехов был кладокопателем, волхвом, кудесником, заклинателем. Этим объясняется его исключительное пристрастие к смерти, разложению, гниению, к безнадежности".

..."Единственная философия, с которой серьезно считался и потому серьезно боролся Чехов - был позитивистический материализм".

..."настоящий, единственный герой Чехова - безнадежный человек..."

..."У него нет ничего, он все должен создать сам. И вот "творчество из ничего".

* * *

Бердяев определяет "Творчество из ничего" в своей книге "Самопознание" так:

"В "Смысле творчества", - пишет он, - я уже выразил основную для меня мысль, что творчество есть творчество из ничего, т. е. из свободы. Критики приписывали мне нелепую мысль, что творчество человека не нуждается в материи, в материалах мира. Творческий акт нуждается в материи, он не может обойтись без мировой реальности, он совершается не в пустоте, не в безвоздушном пространстве. Но творческий акт человека не может целиком определяться материалом, который дает мир, в нем есть новизна, не детерминированная извне миром. Это и есть тот элемент свободы, который привходит во всякий подлинный творческий акт. В этом тайна творчества. В этом смысле творчество есть творчество из ничего. Это лишь значит, что оно не определяется целиком из мира, оно есть также эманация свободы, не определяемой ничем извне. Без этого творчество было бы лишь перераспределением элементов данного мира и возникновение новизны было бы призрачным."

* * *

Шестов считает, что в творчестве своем Чехов находился под влиянием Толстого... Без "Ивана Ильича" не было бы и "Скучной истории".

Не знаю...

* * *

"У Толстого, - справедливо пишет Шестов, - тоже не очень ценившего философские системы, нет такого резко выраженного отвращения к идеям, мировоззрениям, как у Чехова..."

..."Под конец он совершенно эмансипируется от всякого рода идей и даже теряет представление о связи жизненных событий. В этом самая значительная и оригинальная черта его творчества".

Шестов считает, что в "Чайке"... "основой действия не логическое развитие страстей, а голый демонстративно ничем не прикрытый случай".

Он даже находит, что "читая драму, кажется, что перед тобой номер газеты с бесконечным рядом "faits divers", "...во всем и везде царит самодержавный случай, на этот раз дерзко бросающий вызов всем мировоззрением. В этом наибольшая оригинальность Чехова, источник его мучительнейших переживаний..."

* * *

Шестов думает, что "у Чехова был момент, когда он решился во что бы то ни стало покинуть занятую им позицию и вернуться назад. Плодом такого решения была "Палата No 6" (1892)".

Одно из самых замечательных произведений Чехова, - замечу я.

* * *

И далее Шестов пишет: "Чехов хотел уступить и уступил. Он почувствовал невыносимость безнадежности, невозможность творчества из ничего.

Замечательно то, что Шестов первый увидел, что у Чехова "беспощадный талант".

Кой на что я возражу ему.

* * *

По новому, подошел к Чехову и М. Курдюмов ("Сердце смятенное", о творчестве А. П. Чехова, 1934 г.), указавший на религиозность в подсознании Чехова.

"Твердо установилась не только у нас, - пишет Курдюмов, - но и на западе традиция искать ключа к постижению русской стихии исключительно у Достоевского. Достоевский и "âme slave", для интересующегося сложными русскими вопросами западного человека, - несомненно синонимы".

Чехов в своем творчестве как будто никаких проблем ни для себя, ни для читателя не ставил.

..."Чехова у нас просто не дочитали до конца", - пишет Курдюмов.

* * *

..."О Чехове без преувеличения можно сказать, что он - один из самых свободных художников в русской литературе. А по значению поставленных им вопросов, по его проникновению в глубину русской души с ее мучительными поисками высшего смысла жизни и высшей правды, Чехов превосходит и гениального бытописателя русских типов Гончарова..."

Чехов не любил Гончарова и серьезно раскритиковал Обломова в письме к Суворину, замечу я.

* * *

А вот это сказано удивительно верно:

"Мировоззрение Чехова-человека, близко связывало его с его эпохой, с торжествовавшим тогда рационализмом и позитивизмом. Но он не принял их до конца, не мог на них успокоиться".

..."Чехов и своей личностью, и духовным состоянием своих героев из среды русской интеллигенции уже знаменует кризис русского рационализма, как господствующего направления, еще довольно задолго до того момента, когда этот кризис наступил для значительного большинства уже с несомненной очевидностью. Чехов сумел ощутить его первые трещины. Есть все основания думать, что он носил их в самом себе, но появились они в нем, надо предполагать, со стороны его творческой интуиции... Иногда прорывалась она наружу и в его откровенных беседах".

* * *

Курдюмов правильно пишет:

"И никогда ни в чем он не скрывал того, что человеческая скорбь ему всегда была несравненно дороже, важнее, интереснее "гражданской скорби".

* * *

И далее тоже верно:

..."И не только нашей молодежи, но и нам самим сейчас трудно представить, до какой степени русский писатель времен Чехова был стеснен и подавлен нашим интеллигентным обществом, которое навязывало ему свои вкусы, оценки, свои злобы дня. И чем талантливее был автор, тем настойчивее все это ему навязывалось, тем решительнее от него требовали, чтобы он эти определенные лозунги провозглашал..."

* * *

"Чехова недооценила его эпоха..."

..."Чехов, внимательно читаемый теперь после кровавой русской катастрофы, не только не кажется изжитым до конца, но становится гораздо ближе, во многом понятнее и неизмеримо значительнее, чем прежде".

* * *

Курдюмов характеризует Чехова, как очень скромного человека, я с этим не согласен. Он знал себе цену, но этого не показывал. Не согласен, что он очень скрытен. А его письма к Суворину? В них он очень откровенен. Скрытный человек со всеми скрытен. Чехов не болтлив, и он должен был очень любить человека, чтобы говорить ему о своем.

* * *

"В то время как крикливо прославленный современник Чехова, Максим Горький, победно восклицал: "человек... это звучит гордо!", Чехов всем своим творчеством как бы говорил: "человек - это звучит трагически. Это звучит страшно и жалостно до слез".

..."для Чехова всегда на первом плане стояла личность, стояла данная индивидуальность, та единственная и неповторимая живая душа, которая по словам Евангелия, стоит дороже целого мира".

* * *

..."Жизнь всякого человека, не утонувшего в пошлом самодовольстве, трагична".

..."достаточно заглянуть в любую душу, чтобы проникнуться острой жалостью к ней".

..."Чтобы чувствовать трагедию, совершенно не нужно создавать трагических героев в духе Шекспира, ибо человеческая жизнь сама по себе уже есть трагедия, и одиночество человеческой души трагично".

Это чувствовал и отец Чехова, Павел Егорович, - заказав себе печатку с девизом: "одинокому везде пустыня"... - добавлю я, - эту печатку Чехов многие годы носил, ею же он и запечатывал письма к Авиловой.

* * *

"Печаль Чехова и его героев - печаль библейского Екклезиаста, - самой печальной книги в мире: "Что пользы человеку от всех трудов его, которыми он трудится под солнцем?"... "не может человек пересказать всего; не насытится око зрением; не наполнится ухо слушанием. Что было, то будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем". "Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после".

* * *

..."Его талант в самом большом и серьезном не вызывал энтузиазма у читателей, потому что Чехов по своему мироощущению оказывался стоящим одиноко в современной толпе".

Курдюмов пишет: "Для Липы и ее матери Прасковьи ("В овраге"), для Ольги ("Мужики"), для послушника Иеромонаха ("Святой ночью"), для старого священника о. Христофора ("Степь") и молодого дьякона ("Дуэль"), для студента духовной академии ("Студент") и других людей религиозного склада нет бессмыслицы в самом как будто бессмысленном, нет ужаса и безвыходности в наиболее ужасном".

"В овраге" - одно из самых замечательных произведений не только Чехова, но во всей всемирной литературе, - говорю я.

* * *

Курдюмов считает "Три сестры", "Дядя Ваня", "Вишневый сад" лучшими пьесами Чехова. Я не согласен: лучшая "Чайка", единственная. Но все же я неправильно писал о его пьесах. Прав Курдюмов, когда говорит, что "главное невидимо действующее лицо в чеховских пьесах, как и во многих других его произведениях, - беспощадно уходящее время".

* * *

Далее опять правильно:

"Чехов подводит человеческую мысль и человеческое сердце к тоскливой мысли о неразрешимом. Для него проблема неразрешимого гораздо важнее всего остального на свете - важнее "прогресса", "блага человеческого и всех достижений".

* * *

Во второй половине марта 1891 года Чехов с Сувориным были в Венеции и там встретились с Мережковскими.

Вот как З. Н. Гиппиус описывает эту встречу:

"...Мы жили там уже две недели, когда раз Мережковский, увидев в цветном сумраке Св. Марка сутулую спину высокого старика в коричневой крылатке, сказал:

"- А ведь это Суворин! Другой, что с ним - Чехов. Он нас познакомит с Сувориным. Буренину я бы не подал руки, а Суворин, хоть и того же поля ягода, но на вкус иная. Любопытный человек, во всяком случае.

"Чехова мы оба считали самым талантливым из молодых беллетристов. Мережковский даже недавно написал о нем статью в "Сев. вестнике". И, однако, меня Чехов мало интересовал... писанья Чехова казались мне какими-то жидкими.

"...Чехов, мне, по крайней мере, - казался без лет".

"...и при каждой встрече - он был тот же, не старше и не моложе чем тогда, в Венеции. Впечатление упорное, яркое; оно потом очень помогло мне разобраться в Чехове как человеке и художнике. В нем много черт любопытных, исключительно своеобразных. Но они так тонки, так незаметно уходят в глубину его существа, что схватить и понять нет возможности, если не понять основы его существа.

"Эта основа - статичность.

"В Чехове был гений неподвижности. Не мертвого окостенения: нет, он был живой человек и даже редко одаренный. Только все дары ему были отпущены сразу. И один, если это дар, был дар не двигаться во времени".

О, Господи! - до чего можно дописаться!

* * *

"Всякая личность (в философском понятии), - пишет Гиппиус, - ограниченность. Но у личности в движении - границы волнующиеся, зыбкие, упругие и растяжимые. У Чехова они тверды, раз на всегда определенны. Что внутри есть - то есть; чего нет - того и не будет. Ко всякому движению он относится как к чему-то внешнему и лишь как внешнее его понимает. Для иного понимания надо иметь движение внутри. Да и все внешнее надо уметь впускать в свой круг и связывать в узлы. Чехов не знал узлов. И был таким, каким был - сразу. Не возрастая - естественно был он чужд "возрасту". Родился сорокалетним (? И. Б.) и умер сорокалетним, как бы в собственном зените".

* * *

Гиппиус далее уверяет, что С. Андреевский сказал про Чехова:

"Нормальный человек и нормальный прекрасный писатель своего момента".

И Гиппиус с радостью подхватила: "да именно - момента". Времени у Чехова нет, а "момент" очень есть.

Боже, до чего некоторые люди лишены непосредственного чувства жизни!

Это Чехов родился сорокалетним! Это у Чехова не было возраста?

Чехов гимназист, Чехов студент и сотрудник юмористических журналов, Чехов врач во второй половине восьмидесятых годов, Чехов в первой половине девяностых годов, в год Сахалина, и затем во второй и наконец в начале двадцатого века, да это шесть разных Чеховых!!

Взять хотя бы его портреты.

* * *

И каким он был тонким поэтом!

..."В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели вниз на море и молчали. Ялта была едва видна сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело море внизу и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве и полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенной и очарованной в виду этой сказочной обстановки - моря, гор, облаков, широкого неба, - Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве.

Подошел какой-то человек, - должно быть, сторож, - посмотрел на них и ушел. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Видно было, как пришел пароход из Феодосии, освещенный утренней зарей, уже без огней.

- Роса на траве, - сказала Анна Сергеевна, после молчания,

- Да. Пора домой.

Они вернулись в город".

1899. ("Дама с собачкой").

* * *

"...Кладбище обозначалось вдали темной полосой, как лес или большой сад. Показалась ограда из белого камня, ворота... При лунном свете на воротах можно было прочесть: "Грядет час в онь же..." Старцев вошел в калитку и первое, что он увидел, это белые кресты и памятники по обе стороны широкой аллеи и черные тени от них и от тополей; и кругом далеко было видно белое и черное, и сонные деревья склоняли свои ветви над белым. Казалось, что здесь было светлее чем в поле; листья кленов, похожие на лапы, резко выделялись на желтом песке аллей и на плитах, и надписи на памятниках были ясны. На первых порах Старцева поразило то, что он видел теперь первый раз в жизни и чего, вероятно, больше уже не случится видеть: мир, непохожий ни на что другое - мир, где так хорош и мягок лунный свет, точно здесь его колыбель, где нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную. От плит и увядающих цветов вместе с осенним запахом листьев веет прощением, печалью и покоем.

Кругом безмолвие; в глубоком смирении с неба смотрели звезды, и шаги Старцева раздавались так резко и некстати. И только когда в церкви стали бить часы, и он вообразил..., что кто-то смотрит на него, и он на минуту подумал, что это не покой и не тишина, а глухая тоска небытия, подавленное отчаяние".

1893-5 ("Ионыч").

* * *

"В саду было тихо, прохладно, и темные, покойные тени лежали на земле. Слышно было, как где-то далеко, должно быть за городом, кричали лягушки. Чувствовался май, милый май! Дышалось глубоко и хотелось думать, что не здесь, а где-то под небом, над деревьями далеко за городом, в полях и лесах развернулась теперь своя весенняя жизнь, таинственная, прекрасная, богатая и святая, недоступная пониманию слабого, грешного человека. И хотелось плакать".

1903. ("Невеста").

* * *

И как Гиппиус ошиблась: у Чехова не только был "момент", но есть и "время". До сих пор его читают и перечитывают, как настоящего поэта.

* * *

Далее она пишет: "слово "нормальный" - точно для Чехова придумано. У него и наружность "нормальная", по нем, по моменту нормальная. Нормальный, провинциальный доктор, с нормальной степенью образования, соответственно жил, соответственно любил, соответственно прекрасному дару своему - писал. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе - и грубоватые манеры, что тоже было нормально".

Грубоватых манер я у Чехова никогда не наблюдал, впрочем, я в ту пору с ним не был знаком, значит, и в этом отношении он изменился.

* * *

"Даже болезнь его была какая-то "нормальная", - пишет Гиппиус, - и никто себе не представит, чтобы Чехов, как Достоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке "священной" эпилепсии, опрокинув дорогую вазу". "Или - как Гоголь постился бы десять дней, сжег "Чайку", "Вишневый сад", "Трех сестер", и лишь потом умер".

Но ведь не один Чехов не сжигал своих произведений, Пушкин тоже не сжигал, да и другие писатели вплоть до Гиппиус не сжигали, и винить Чехова за то, что у него не было эпилепсии, психической болезни, более чем странно, говоря мягко.

Разве при его состоянии здоровья нормально было предпринимать путешествие на Сахалин? Разве нормально было так легкомысленно относиться к своему кровохарканью, как он относился с 1884 года, а в 1897 году, несмотря на болезнь, поехал в Москву, чтобы повидаться с Л. А. Авиловой?..

Гиппиус уверяет, что Чехов "нормально" ухаживал за женщиной, если она ему нравится.

Гиппиус находит, что и женитьба его была нормальна. А я нахожу, что это было медленным самоубийством: жизнь с женой при его болезни - частые разлуки, вечное волнение уже за двоих, - Ольга Леонардовна была два раза при смерти в течение 3-х лет брачной жизни, - а его вечное стремление куда-то ехать при его болезни. Даже во время Японской войны на Дальний Восток и не корреспондентом, а врачом!

* * *

Далее:

"Чехов уже по одной цельности своей, - человек замечательный. Он, конечно, близок и нужен душам, тяготеющим к "норме", и к статике, но бессловесным".

Гиппиус выражает недоумение: "Впрочем, - не знаю, где теперь эти души: жизнь, движение, события все перевернули, и, Бог знает, что сделали с понятием "нормы"...

Я уже отмечал, что несмотря на то, что, по мнению Гиппиус, Чехов был человек "момента", его читают не только "души, тяготеющие к норме", его читают всякие души, положительно весь мир. Она совершенно не поняла Чехова не только, как писателя, а и как человека, ей казалось, что Чехову Италия совсем не понравилась, - не буду на этом останавливаться, так как об этом он очень много писал своим родным и друзьям. Видимо, он нарочно при Мережковских был сдержан, говорил пустяки, его раздражали восторги их, особенно "мадам Мережковской", которая ему, видимо, не нравилась, и она не простила ему его равнодушия не к Италии, а к себе.

И гораздо меньше изменялись на своем пути литературном, и жизненном Мережковские, чем Чехов, это у них не было "возраста", это они родились почти такими же, как и умерли!

* * *

Станиславский да и другие актеры, вспоминая Чехова, приписывают ему злоупотребление частицей "же", я же, вам же, сказал же и т. д. Я этого никогда не замечал за ним; если Чехов и употреблял "же", то в меру.

Читая воспоминания о нем Лазарева-Грузинского, я наткнулся, к своему удовольствию, на следующие строки:

"С легкой руки артистов Художественного театра, по многим воспоминаниям Чехов заговорил удивительным языком, каким он никогда не говорил в действительности: я же... вы же... и т. д."

* * *

Такого, как Чехов, писателя еще никогда не было!

Поездка на Сахалин, книга о нем, работа во время голода и во время холеры, врачебная практика, постройка школ, устройство таганрогской библиотеки, заботы о постановке памятника Петру в родном городе - и все это в течение семи лет при развивающейся смертельной болезни!

А его упрекали в беспринципности! Ибо он не принадлежал ни к какой партии и превыше всего ставил творческую свободу, что ему не прощалось, не прощалось долго.

VI

- Была ли в его жизни хоть одна большая любовь? -

Думаю, что нет.

"Любовь, - писал он в своей записной книжке, - это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь".

(Примечание В. Н. Буниной: Эти строки напечатаны Иваном Алексеевичем в десятом томе полного собрания сочинений, изданных "Петрополисом" в 1935 году. В 1953 году Иван Алексеевич в том же томе, на странице 237, красным карандашом, отметив слова "Была ли в его жизни хоть одна большая любовь? Думаю, что нет", на нижнем поле страницы твердым почерком написал:

"Нет, была. К Авиловой").

* * *

Воспоминания Авиловой, написанные с большим блеском, волнением, редкой талантливостью и необыкновенным тактом, были для меня открытием.

Я хорошо знал Лидию Алексеевну, отличительными чертами которой были правдивость, ум, талантливость, застенчивость и редкое чувство юмора даже над самой собой.

Прочтя ее воспоминания, я и на Чехова взглянул иначе, кое-что по-новому мне в нем приоткрылось.

Я и не подозревал о тех отношениях, какие существовали между ними.

* * *

А ведь до сих пор многие думают, что Чехов никогда не испытал большого чувства.

Так думал когда-то и я.

Теперь же я твердо скажу: испытал! Испытал к Лидии Алексеевне Авиловой.

* * *

Чувствую, что некоторые спросят: а можно ли всецело доверять ее воспоминаниям?

Лидия Алексеевна была необыкновенно правдива. Она не скрыла даже тех отрицательных замечаний, которые делал Чехов по поводу ее писаний, как и замечаний о ней самой. Редкая женщина!

* * *

А сколько лет она молчала. Ни одним словом не намекнула при жизни (ведь я с ней встречался) о своей любви.

Ее воспоминания напечатаны через десять лет после ее смерти.

* * *

Прочел я и предисловие к этому сборнику какого-то Котова и удивился его тупости. Он пишет:

..."При всем этом нельзя не отметить чрезмерную субъективность и односторонность автора (Авиловой! И. Б.) в освещении материала, связанного с Чеховым. Едва ли можно считать вполне достоверным, что свои отношения к Авиловой Чехов выразил в рассказе "О любви". В действительности же в отношении Чехова
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18

Похожие:

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconПоложение о проведении областного фестиваля молодежного видеотворчества...
Настоящее Положение регламентирует статус и порядок проведения областного фестиваля молодежного видеотворчества «о родине, о подвиге,...

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconВопросы и задания по теме «Образование государств»: Вспомните из...
Какие формы общественной организации вы можете назвать? Чем они отличались и что было общего?

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconСветлана Лурье Армен Давтян
В древней армянской истории было несколько столиц, с тех пор прошли столетия и тысячелетия, но такой — не было никогда. Сегодняшний...

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconКраткое содержание курса Культура речи как наука. Предмет и задачи...
Современная литературная норма и ее кодификация. Понятие «норма литературного языка», «вариант литературной нормы». Виды языковых...

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconР. Ф. Фазылов Приложение №39
Монтер пути, назначаемый для осмотра (далее путевой обходчик или обходчик) назначаются приказами по дистанции пути из числа опытных...

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconМайя Новик «Зона свободы»
Впрочем, недавно, то есть всего десять дней назад, я была уверена в собственной тренированности и выносливости, и даже в том, что...

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconРоссия, которой не было: загадки, версии, гипотезы александр бушков
В этой книге выступает в новом качестве, выстраивая свою увлекательную, порой парадоксальную версию исторического пути России

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconДокумента; имя, отчество и фамилию
Форма изложения повествовательная (от первого лица). Все сведения даются в хронологическом порядке и с таким расчётом, чтобы можно...

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconДокумента; имя, отчество и фамилию
Форма изложения повествовательная (от первого лица). Все сведения даются в хронологическом порядке и с таким расчетом, чтобы можно...

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива iconРешение именем Российской Федерации
За защитой своих нарушенных прав истец была вынуждена обратиться в, в кассу которого ею было внесено 25000 (двадцать пять тысяч)...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск