Жизнь драмы


НазваниеЖизнь драмы
страница20/44
ТипКнига
filling-form.ru > Туризм > Книга
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   44

ШОУ


Термин «идейная драма» применяется — огульно и зачастую не без сарказма — по отношению к пьесам всех крупнейших современных драматургов, написанным после 1850 года. Однако в том смысле, который в данный термин при этом вкладывают и который сводится к тому, что все эти драматурги были главным образом пропагандистами той или иной эфемерной «идеи», он по большей части неприменим. «Кукольный дом» вовсе не был пьесой, посвященной пропаганде в пользу предоставления избирательного права женщинам. И вовсе не про-блематика сифилиса составляет главную сущность «Привидений». Но, само собой разумеется, многочисленные современные идеи занимают большое место в пьесах

152

Ибсена; одни из них автор представляет как возвышенные и благородные, другие — как ложные, всякий раз в традиционной манере координируя их с сюжетом, характером персонажей и темой.

Подобно тому как Шиллера в течение долгого времени принимали за наивного представителя эпохи Просвещения, хотя на самом деле он был ее критиком, Ибсена принимали за незрелого защитника дела либералов-вик-торианцев, против которых в действительности он постоянно боролся. Оригинальным в его творчестве было изображение человека, умом принявшего новые идеи, но не проникшегося ими до самой глубины души. Фру Альвинг — весьма просвещенная для своего времени женщина, но Ибсен показывает, что новые идеи она усвоила только головой, тогда как в ее сердце все еще живы призраки старых идей. Люди считают себя приверженцами новых идей, но их поступками, особенно в моменты кризиса, движут старые идеи. На основе этого противоречия Ибсен сумел создать новую идейную драму. Он обнаружил ситуацию столь же богатую идейными противоречиями, как и столкновение Филиппа и Позы в «Дон Карлосе».

Не является ли современная драма чрезмерно интеллектуальной? Для доказательства того, что дело обстоит именно так, чаще всего ссылаются на трех представителей послеибсеновской драматургии: Шоу, Пиранделло и Брехта. Ибо все трое стремились к нетрадиционному использованию идей в драме — той форме искусства, где Даже традиционное использование идей вызывает возражения критиков.

Вполне возможно, что весь шум вокруг идей в драматургии поднялся из-за Бернарда Шоу. Ведь в его пьесах, по ходячему выражению, «люди только говорят». Последнее, кстати сказать, представляет собой самое общепринятое определение идейной драмы. Далее, согласно общепринятому мнению, Шоу создал новый жанр — драму, в которой нет ничего, кроме идей. Справедливости ради Надо отметить, что в некоторых своих пьесах, как, например, *Мезальянсе» и «Как люди женятся», он вплотную подоил к подобному «жанру». Эти пьесы, по словам самого

153

Шоу, носят «эссеистский» характер: в них дается интеллектуальная разработка главной темы. Никогда раньше щ одному драматургу не приходило в голову вывести на сцену множество людей, рассадить их и... заставить беседовать на общие темы. Да и впоследствии ни одному драматургу такое не сходило с рук. Немногочисленные попытки других драматургов (например, Дж.-Б. Пристли) написать пьесу «в духе Шоу» окончились неудачей. Чем это объяснить? Ссылки на «меньший талант» сами по себе ничего не объясняют. Ведь эти менее одаренные драматурги создавали и гораздо более удачные произведения. Так, может быть, у Шоу идеи были получше? Более актуальные? Более умело поданные? Пожалуй, верно и то, и другое, и третье, но главное, вне всякого сомнения, заключается в том, что пьесы Шоу никогда не приближались по своему характеру к эссе настолько, насколько это мнилось самому автору, не говоря уже о всех прочих. Многочисленные шутки, которыми искрятся эти пьесы, — факт, всем бросающийся в глаза, — являются не просто комическим элементом, введенным ради разнообразия; нет, они представляют собой внешнее проявление внутренней реальности — того обстоятельства, что Шоу при всем его интеллектуализме и социологизме никогда не забывал о ритме, стиле, характере и строе комической драмы.

Этот факт является ключевым для понимания сцены «Дон Жуан в аду» («Человек и сверхчеловек»). Количество идей, фигурирующих в этой сцене, и ее предельная насыщенность идеями — все это способствует созданию впечатления, что здесь нет ничего, кроме идей. Но ведь если бы Шоу стремился только к тому, чтобы изложить свои идеи, вряд ли ему понадобилось бы вводить в эту сцену донну Анну и ее отца. Ему было бы достаточно изобразить спор Дон Жуана с Дьяволом. Командор выведен отнюдь не только для внесения разнообразия. Он и донна Анна нужны автору, как мы в конце концов убеждаемся, для полноты картины жизни; именно это делает их присутствие совершенно необходимым.

Да и является ли диалог между Дьяволом и Дон Жуаном спором? Не представляет ли он собой, скорее, пародию на дебаты, дающую Шоу возможность с тонким юморок

154

шаржировать элегантный декорум парламентских прений? tjn слово «спор», ни слово «дискуссия» не отражают истинного характера их словесной схватки, потому что оНа содержит в себе динамический элемент, не передаваемый этими словами. Шоу поставил Дьявола в позицию защищающегося — замечательная находка, представляющая собой один из самых блестящих парадоксов среди многочисленных блестящих парадоксов, рассыпанных в его пьесах. Дьявол чуть ли не оправдывается перед своей жертвой. Напротив, Дон Жуан позволяет себе говорить дерзко, декларативно, даже обличительно. Подобно тому как Поза говорит мимо Филиппа II, Дон Жуан говорит мимо Дьявола, причем и здесь тоже такая непочтительность имеет свое основание, хотя и совсем другое, чем у Шиллера. Короче говоря, здесь мы имеем дело не со спором и не с дискуссией, а с драматическим конфликтом: столкновение мнений сопровождается столкновением характеров, которые не могут быть выведены из самих мнений. В сущности, Дьявол — один из лучших характеров, созданных Шоу. Это архетип «культурного современного человека». Что касается действия, то оно вращается вокруг одного-единственного вопроса — останется ли Дон Жуан в аду. Но в данном случае этого вполне достаточно. Действие здесь носит вполне драматический характер, пусть даже и в самом элементарном смысле, — как, скажем, Действие пьесы «В ожидании Годо». Брехт утверждал, что самым ценным достоянием характеров, созданных Шоу, является их мировоззрение. В защиту Шоу следует сказать: пусть так, но ведь Шоу зачастую именно к этому и стремился. Как и в случае с Ибсеном, его «идейная драма» помимо всего прочего является признанием того факта, что общество, в котором мы живем, в несравненно большей степени, чем когда бы то ни было прежде, пропитано идеями, насыщено теориями и объяснениями, воспитано в сознании необходимости знать все эти теории и объяснения, или же — и это уже предмет для сатиры — знать о них хотя бы понаслышке. Ибсен выступил в роли подлинного социального диагноста, обратив внимание зрителя на книги фру Альвинг, те книги, которые глубоко шокировали

155

пастора Мандерса и просветили фру Альвинг — правда лишь отчасти. Ведь при этом он как бы указал перстом на всю эпоху современного образования, на наши библиотеки, составленные из книг в суперобложках и питающие нас самыми блестящими и самыми лучшими идеями во всех областях. Шоу мог шире осветить данное явление, чем Ибсен, поскольку верхоглядство и интеллектуальный снобизм, показная ученость и всезнайство — все это естественная тематика комедии. Изображая в пьесе «Дилемма доктора» представителей медицинской науки, Шоу не столько придумывает свою собственную идейную драму, сколько высмеивает их идейную драму, ту комедию, которую они разыгрывают перед всем миром. И если Ибсен беспощадно высмеивает фанатичного поклонника Ибсена Грегерса Верля, то Шоу зло потешается над «последователями Бернарда Шоу».

Упомянутая категория значительно шире, чем это можно предположить, исходя из примера Луи Дюбеда (в «Дилемме доктора»). Ведь к числу последователей Шоу принадлежат и все те обходительные и исполненные едкой иронии остроумцы в его пьесах, которые, расхаживая или чинно сидя на протяжении всего Действия, разоблачают витающих в облаках краснобаев-обманщиков. На первый взгляд может показаться, что Бернард Шоу попросту отождествляет себя с этими остроумцами, а помещая их в центре композиции своих пьес, просто-напросто ставит с ног на голову традиционную структуру комедии, в центре которой находился плут или простак. Но по меньшей мере несколько комедий Шоу, причем из числа наилучших, в конечном счете оказываются традиционными, так как выведенный там остроумец разоблачается как обманщик. Возьмем, к примеру, Блончли из пьесы «Оружие и человек». На протяжении большей части действия он выступает как остроумец, иронизирующий над двумя обманщиками романтического толка — Раиной и Сарановым, — и в смешном положении находятся они. Но в конце концов обнаруживается, что в смешном-то положении оказывается он сам, ибо он тоже романтик и обманщик. Другой пример — Джек Тэннер из пьесы «Человек и сверхчеловек». Остроумно высмеивая

156

ошибки и претензии окружающих, Джек выставляет их лицемерами и глупцами, но победы он одерживает только на словах, а в жизни — сам оказывается глупцом: сперва в вопросе об отношении Вайолет к браку в первом акте, затем — в вопросе своего собственного отношения к браку в конце пьесы. То, что поначалу выглядит как блеск ума, во всем добивающегося успеха, в финале разоблачается как совершенно бесплодный интеллектуализм. Многочисленные революционные идеи Джека Тэннера, которые сплошь и рядом выдаются критиками за центральные идеи одной из знаменитейших идейных пьес, на самом деле поданы автором в негативном свете.

Необходимо также проводить различие между многочисленными идеями, которые являются предметом обсуждения в пьесе Шоу, и одной идеей, которая представляет собой главную идею такой пьесы. Даже эта последняя оказывается на поверку совсем не тем, чем она представлялась на первый взгляд. Поначалу кажется, что идея пьесы «Оружие и человек» заключается в том, что противоядием против романтических иллюзий владеют люди, подобные Блончли, которые всегда умеют разглядеть за ними прозаическую действительность. Но на самом деле пьеса постепенно раскрывает более интересную идею — ту идею, что даже люди, свободные от некоторых иллюзий, могут оказаться в плену у других иллюзий. Откуда следует, что жизнь нельзя представлять состоящей из двух раздельных частей, на одной из которых написано «Действительность», а на другой — «Иллюзия», так как на самом деле она представляет собой сложное переплетение реальностей и иллюзий; подобно китайской шкатулке, где внутри одного ящика спрятан другой, жизнь преподносит нам иллюзию в иллюзии. Что касается пьесы «Человек и сверхчеловек», то на первых порах кажется, что ее идея состоит в развенчании старомодных представлений Рэмсдена и миссис Уайтфилд под натиском радикализма Тэннера. Будь это так, из-под пера Шоу вышла бы левая пропагандистская пьеса, которой от него многие ждали, но которую он упорно отказывался написать. Под социальным пластом пьесы лежит биологический Пласт. Ум Тэннера поверхностен. Ум Анны Уайтфилд —

157

это мудрость самой жизни, немногословная и более прозорливая... Говоря об идее той или иной пьесы Шоу приходится говорить и об идее, которая кроется за этой идеей. И тогда ясно обнаруживается драматургическая природа всего замысла.

ПИРАНДЕЛЛО


Если с творчеством Шоу у нас ассоциируется слово «идеи», то с творчеством Луиджи Пиранделло мы связываем понятие «головное», поскольку Пиранделло известен не только тем, что у него была одна излюбленная мысль (что кажущееся — это и есть действительное), но также и тем, что он, словно одержимый навязчивой идеей, постоянно возвращается к этой мысли. Насколько я понимаю, именно такой смысл вкладывают в слово «головной». Для того чтобы разобраться в данном вопросе, мы должны будем исходить из предположения, что кажущееся — это еще не есть действительное, ибо творчество Пиранделло кажется головным, а мы хотели бы установить, является ли оно в действительности таковым.

Если понятие «головное» подразумевает мышление, полностью оторванное от чувствования, то, значит, само творчество не может быть всецело «головным», так как это противоречило бы человеческой природе. Следовательно, правильнее будет поставить вопрос таким образом: является ли творчество Пиранделло чрезмерно головным? Не слишком ли малую роль играет в нем чувство? Тот факт, что Пиранделло одержим одной неотступной мыслью, говорит как раз об обратном, поскольку одержимость навязчивой идеей — это признак отнюдь не «холодного интеллекта», а, скорее, воспаленного состояния нервов. Надо думать, люди, приклеивающие к творчеству Пиранделло ярлычок «головное», почерпнули сведения о нем из вторых рук — от плохих критиков или плохих переводчиков. Любой мало-мальски чуткий читатель прежде всего отмечает в произведениях Пиранделло

158

вовсе не абстрактность мысли, а трепет обнаженных нервов. Воспользовавшись этим ключом к творчеству Пиранделло, мы обнаружим, что итальянский драматург, который в гораздо большей степени, чем Шоу, был последователем Ибсена, сохранил ибсеновский образ современного человека как невротического страдальца, но, переосмысливая его, усилил оттенок душевного расстройства. Отправной точкой для него служит не система взглядов, а эмоциональное смятение — причем не теория эмоционального смятения, как это сплошь и рядом бывает в пьесах драматургов послефрейдовской эпохи, а конкретное, фактическое состояние — одним словом, эмоция, смятение, возбуждение.

Главные герои всех трех пьес Пиранделло, вошедших в мировой репертуар («Шесть персонажей», «Генрих IV» и «Это так»), испытывают глубочайшее душевное смятение. И если мы не замечаем этого с первого же взгляда, то происходит это потому, что в сегодняшних пьесах авторы спешат отнести такое душевное расстройство к определенной категории, чтобы мы с вами не пребывали в неведении, тогда как в пьесах Пиранделло мы можем так и не выяснить до конца, в чем же состоит болезнь, независимо от того, названа она или нет. В пьесе «Это так» Пиранделло ставит во главу угла мысль о том, что проблемы психики неразрешимы, если иметь в виду именно проблемы психики, а не юридическое установление личности. Природу человека следует рассматривать, говорит он нам, не как проблему, подлежащую изучению, а как загадку, как тайну. Он хочет, чтобы мы взглянули на душевные недуги синьора Понцы, синьоры Фролы и им подобных через призму благоговейного милосердия религии, а не через инквизиторски пытливый микроскоп медицинской науки. Но и при всем том в обоих основных описаниях происшедшего — одно дается синьорой Фролой, а другое синьором Понцой — содержится анамнез душевной болезни, граничащей с психозом. В одном случае это история мужчины, которому до такой степени непереносима разлука с женой, что ему пришлось вообразить, будто она умерла. В другом случае это история женщины, которой так непереносимо сознавать, что

159

ее дочь умерла, что ей приходится вообразить, будто ее дочь — другая женщина, живая и здоровая. И в том и в другом случае мы имеем дело с манией, вызванной травмой разлуки. Для Пиранделло травмы подобного рода лежат в основе бытия — вот почему его произведения полны драматизма. Театр потрясает потому, что потрясает сама жизнь.

Каким путем шел Пиранделло от подобных травм к драматургии, которую потом во всем мире стали называть «головной»? Весь вопрос сводится здесь к характеру истолкования им этого жизненного материала. В данном случае Ибсен не мог подсказать ему ответ. Ибсен представлял человека невротиком. Это поражало и пугало его современников, особенно поначалу, но ничуть не мешало ему создавать драмы моральные в традиционном смысле. Пиранделло же имеет дело только с очень специфичной этикой — этикой сострадания перед лицом невозможного. Невроз, жертвой которого является человек, рассматривается им как состояние, близкое к психозу и временами переходящее в него. Хотя человек способен к состраданию, характеризует его прежде всего патология, а не нравственное начало. Притом патология не представляет для Пиранделло клинического интереса. Но она ввергает его в глубокое отчаяние, питает его пессимистическое мировосприятие и философскую тоску.

Шизофреник словно отгорожен глухой стеной от нас. а мы — от него. Его реальность не только сложна, но и как бы вообще не существует, «исчезла», утрачена. Подобная неспособность понять своих ближних и донести до них свой собственный внутренний мир свойственна, по мнению Пиранделло, человеческому бытию вообще. Это уже представляет собой законченную философскую идею, но, прежде чем стать таковой, она была «впечатлением», которое произвела на Пиранделло жизнь, — потрясающим, мучительным впечатлением. Критики, выводящие особенности творчества из фактов биографии, придают большое значение сумасшествию жены Пиранделло, но ведь никакие сведения о болезни синьоры не объясняют вам того, как сам маэстро пришел к мысли, что ее душевное состояние — в глубоком, философском

160

смысле — является состоянием всего рода человеческого, ни тем более того, каким образом ему удалось придать столь «нелепой идее» трепетную жизненность, рождающую отклик в сердцах читателей и театральных зрителей всего мира.

По Пиранделло, человек поставлен в ужасающую жизненную ситуацию. Как постигнуть ему ее смысл? Все, что имеется у него в распоряжении для поисков ответа, — это слова и мысли. И герой Пиранделло, подобно всем прочим людям, обращается к мыслям и словам. Они проворачиваются у него в мозгу по замкнутому кругу, усугубляя ужас, доводя до умопомрачения. Разум человеческий, на который он только и может рассчитывать в своих попытках объяснить что бы то ни было и который один только и мог бы разъяснить ему причину его собственных страданий, отказывает ему, сам становясь источником новых, еще более острых мук. Мысль взяла на себя задачу обнаружения реальности под обманчивой видимостью. И потерпела банкротство. Нам дано видеть только внешнее, кажущееся, и мы должны приветствовать его с горькой иронией и отчаянием как подлинную реальность. «Маленький урок философии», который преподает нам Пиранделло, мало дает нам в философском смысле. Зато он дает нам нечто большее — а вместе с тем и нечто меньшее, — чем философскую мудрость: ощущение ужаса, боли, отчаяния. Мировосприятие Пиранделло сродни картине, нарисованной Мэтью Арнольдом в стихотворении «Дуврский берег», — зрелищу армий, которые, не зная, кто их противник, вслепую сражаются кромешной ночью. В этом стихотворении Арнольд говорит о шуме волн, в котором слышится вечная нота скорби:

Софокл с печалью молчаливой Внимал ему на берегу Эгейском И думал об отливах и приливах Людских страданий...

Пиранделло чутко прислушивался к этому голосу судьбы и в эпоху, которую называют нетрагедийной, обрел в своем творчестве ноту скорби, вернув ей первозданную тревожность античной трагедии.

161

БРЕХТ


С именем Бертольта Брехта связана проблема, имеющая отношение больше к пропаганде, чем к мысли как таковой, но вряд ли можно рассуждать о пропаганде в отрыве от пропагандируемых идей. Начать хотя бы с того, что люди, во всеуслышание объявляющие себя противниками пропаганды в искусстве, чуть ли не всегда оказываются на поверку противниками только той пропаганды, которую ведет «другая сторона», в простоте душевной полагающими, что пропаганда, которая ведется «нашей стороной», — это вовсе и не пропаганда, а сама Истина во всей ее чистоте и непреложности, исходящая из уст господа бога или одного из его многочисленных доброхотов-наместников. В силу того что при обсуждении этой темы люди обычно не проявляют особой искренности, мне представляется необходимым напомнить факт, казалось бы, совершенно очевидный: всем нам по душе пропаганда (мало-мальски красноречивая), когда мы согласны с ней, и, наоборот, никому из нас не по вкусу пропаганда (пусть даже самая красноречивая), если она ратует за ненавистное нам дело.

Возникновение проблемы обусловлено причинами, о которых уже шла речь: во-первых, современная публика расколота, разобщена, а во-вторых, пишущие для нее принадлежат к «интеллигенции» — группировке инакомыслящих фракционеров. Когда некоторые современные драматурги говорят, что «всякое искусство — пропаганда», это утверждение может нас дезориентировать, потому что в большинстве приводимых ими примеров — драматургия Эсхила, Данте, средневековая драма, испанская драма, хроники Шекспира — налицо «пропаганда» от имени всей социальной системы, которая породила данную драматургию и к которой она адресована, тогда как сегодня слово «пропаганда» означает не что иное, как взгляды некоторых из нас, не разделяемые другими нашими современниками: если бы «мы» сумели сделать «других» своими единомышленниками, отпала бы надобность в

162

пропаганде в нашем ее понимании. Спрос на драматургию, адресованную к враждебной или разделенной на сторонников и противников аудитории, — явление сугубо современное.

Теоретически у драматурга, создающего подобного рода пропагандистские произведения, есть выбор. Он может обращаться либо к одной, либо к другой части разделенной публики: или проповедовать обращенным, или пытаться обратить в свою веру язычников. Фактически же лишь очень немногие пропагандистские драмы адресуются непосредственно к «язычникам», зато многие и многие из них адресованы к «колеблющимся». В настоящее время классическим стал случай буржуазного либерала, помышляющего о том, чтобы порвать со своим консервативным окружением и примкнуть к прогрессивным левым. Пьеса на эту тему (например, «Суд над судьей» Стивена Спендера) в первую очередь рассчитана на таких же буржуазных либералов среди публики, но — предположительно — она придется также по сердцу и легионам левых, в чьи ряды вступает наш либерал. Иначе говоря, Спендер мог рассчитывать на успех среди обращенных и готовых обратиться. И хотя он едва ли мог надеяться на то, что зрители, не поддающиеся обращению, высидят до конца, оставалась надежда, что шум, который они произведут, покидая свои места, вызовет скандал, а ведь скандал можно истолковать как доказательство действенности пьесы, а то и как свидетельство ее шумного успеха.

Слово «обращение» я употребляю намеренно, потому что там, где публика разделена, пьеса, рассчитанная на обращение инакомыслящих, неизбежно является основной формой пропагандистской драматургии. В тридцатые годы пьесы, призванные обращать, появлялись в великом множестве — даже Брехт написал парочку. Вообще же говоря, Брехт замахивался на большее. Внимательно изучая «дидактизм» великой драматургии прошлого, то есть дидактизм Эсхила, средневековой драмы, испанских драматургов, хроник Шекспира, он обратил внимание на то, что ни одно из драматических произведений такого рода не ставило перед собой цели переубедить кого

163

бы то ни было, заставить его изменить свои взгляды. Напротив, они как бы исходили из предпосылки, что центральные идеи их общества и их эпохи уже утвердились, и прославляли это достижение. А что, если революция, свершившаяся в России в 1917 году, — это событие равнозначное установлению демократии в древних Афинах, торжеству католицизма в средние века, возвышению монархии Тюдоров в Англии эпохи Возрождения? Если советский коммунизм действительно представляет собой «идею, чье время пришло», то ей не сможет противостоять никакая армия — ни ей, ни ее драматургии. И Брехт сделал ставку на истинность этого предположения, подобно тому как гипотетический неверующий Паскаля сделал ставку на существование бога. Зато как много он приобретал в случае выигрыша! Ведь если провозглашаемые марксизмом идеи соответствуют действительности, то, значит, марксизм является не только философией нашей эпохи, но и мировоззрением, дающим гарантию научного познания всех предшествующих эпох. Благодаря такому мировоззрению Брехт станет первым в истории большим драматургом, вооруженным правильным пониманием прошлого, первым большим драматургом, которому удастся соединить личную одаренность с твердым и научно выверенным знанием человека и окружающего его общества. Я несколько утрирую, но не для того, чтобы выставить Брехта в смешном свете, а для того, чтобы наглядно показать, что люди, принимавшие всерьез творческие установки Брехта, вполне могли думать, что он способен дать больше, чем любой другой из живших на земле драматургов. Мне довелось жить в среде близких друзей и последователей Брехта, и я могу засвидетельствовать, что именно так они и думали.

Между прочим, Брехт любил высказывать мысль, что обратное предположение тоже соответствует истине. Как-то раз он сказал, что в случае, если советский коммунизм не одержит всемирно-исторической победы, у его произведений не будет будущего. Правда, это утверждение отдает тавтологией, потому что теория советского коммунизма учит, что победа советского коммунизма неизбежна. Так что, если он не восторжествует, он окажется

164

лжеучением, а для его правоверных последователей это будет означать крушение всего, в том числе, конечно, и творческих установок Брехта.

В плане историческом Брехта отличает от Эсхила и других драматургов прошлого одно вполне очевидное обстоятельство: он делает ставку на будущее, тогда как они основывались на достижениях прошлого. А элемент гадательности, известное дело, привносит в творчество истерическую нотку.

Не секрет, что даже очень плохие писатели могут добиться известности, примкнув к мощным политическим движениям. В тридцатые годы выдвинулись десятки «прогрессивных драматургов» и «прогрессивных критиков», которые никогда бы не смогли стать просто драматургами и просто критиками. Они надеялись, что им удалось оседлать приливную волну будущего, в действительности же их вынесла на поверхность конъюнктурная волна сиюминутного. Если никакая армия не сможет противостоять передовой идее, то, значит, никакая публика не сможет устоять против действия пьесы (поэмы, романа, критической статьи), в которой провозглашается эта идея, — таков был их общий расчет. Расчет же Бер-тольта Брехта состоял в том, чтобы стать не просто великим драматургом, а драматургом с большой буквы — Драматургом Будущего.

Эта претензия лишь частично имеет отношение к содержанию настоящей главы, посвященной мысли в драматургии, ибо в пропагандистской драме мысли как таковой значительно меньше, чем в прочих видах драмы. Тенденция любой драмы, отражающей пылкое стремление драматурга оседлать приливную волну будущего, заключается в бездумном подлаживании под настроение бешено аплодирующей толпы. Если «идейная драма» — это пьеса, заканчивающаяся шествием пролетариев, которые под бравурную музыку поют «Или все, или ничего», то, значит, идейная драма есть не что иное, как драма Демагогическая. Впрочем, многое из того, что зачисляйся под рубрику идейной драмы — или даже эпического театра, — относится именно к этой только что упомянутой категории.

165

Однако знаменитые драматургические теории Брехта представляют собой попытку заменить коммерческий, капиталистический театр пропагандистским, антикапиталистическим и более интеллектуальным театром. В своих ранних теоретических высказываниях Брехт определял его именно как драматургию интеллектуальную, а не эмоциональную, призванную поучать, а не развлекать. Это звучит так, словно Брехт взял на вооружение девиз своего старшего коллеги Георга Кайзера — «Голова сильнее сердца».

И Брехт добился результатов, которые никак не назовешь незначительными. Если бы «Мать» была создана традиционным методом, это была бы совсем другая пьеса. В «брехтовской интерпретации» этот «сюжет, построенный вокруг факта обращения», тщательно очищен от всякой вульгаризации. Автор не эксплуатирует сопереживание зрителя с тем, чтобы заставить его почувствовать, что обращается и он тоже; стремление «поучать» не прибегает к постыдной и лицемерной маскировке. Открыто признавая дидактизм и считая его чем-то само собой разумеющимся, Брехт обретает свободу использовать значительно более широкий диапазон изобразительных средств (благодаря чему в его произведениях больше юмора, больше обаяния, больше достоинства). Ките сказал, что нам ненавистен поэт, «завлекающий нас в сети». В лице создателя пьесы «Мать» мы можем с чувством облегчения приветствовать пропагандиста, который ни в какие сети нас не завлекает.

Но почему же он не делает этого? Если мы были нужны Стивену Спендеру, да и всем левым драматургам тридцатых годов, которые стремились обратить нас в свою веру и сделать сторонниками Народного фронта, то почему же не нужны мы Брехту? Дело в том, что он был гораздо более глубоким марксистом и поэтому не нуждался в индивидуально завербованных неофитах (на которых все равно нельзя положиться). Зато Брехт сумел передать в пьесе «Мать» ощущение вздымающейся исторической силы, более того, показать «могущество идеи, время которой пришло». Если «Мать» повествует о неизбежности революции 1917 года, то выходит, что эта революция и впрямь должна была быть неизбежной, ибо она уже свершилась

166

к моменту, когда Брехт писал пьесу. И если драматург не завлекает нас в сети, так сказать, в индивидуальном порядке, то, с другой стороны, он не оставляет у нас ни малейшего сомнения в том, что его взгляд на историю таков: либо мы подчинимся ее неотвратимому ходу, либо она пойдет по нашим трупам.

Однажды мне довелось своими собственными глазами видеть «разделившуюся публику»; это произошло на представлении пьесы «Мать» во время гастролей театра «Берлинер ансамбль» >в Париже, когда половина зрителей восторженно аплодировала, а другая половина свистала и шикала. И этот взрыв эмоций вызвала пьеса, которая мыслилась автором как холодная и бесстрастная! Совершенно очевидно, что если одни чувства драматургия Брехта охлаждает, то другие она до предела накаляет. Более того, охлаждение одних эмоций производится именно для того, чтобы весь жар был отдан другим. Интеллектуальное содержание пьесы «Мать» неглубоко. Все ее марксистские идеи, по-моему, могут быть легко усвоены меньше чем за полчаса. Пьеса дает не столько интеллектуальное, сколько чувственное, эмоциональное удовлетворение. Если бы Брехт создал только «Мать» и «Lehrstticke» («Дидактические пьесы»), я бы взял на себя смелость утверждать, что его творчеству свойствен не чрезмерный интеллектуализм, а, наоборот, недостаток оного и что тем, кого пугает «идейная драма», нечего бояться Брехта.

Брехт был-таки интеллектуальным драматургом, но вовсе не потому, что он связал свое творчество с марксистской философией. Марксизм, в представлении некоторых, порой подводил его к установке на «жертвование интеллектом», к почтению перед властями, к капитуляции перед «неизбежным» и «необходимым». Напрашивается сравнение Брехта с Грэмом Грином (хотя Брехт, как нам кажется, художник большего масштаба). Подобно тому как интеллектуализм Грина направлен не столько На проповедь католицизма, сколько на противоборство ему, интеллектуализм Брехта тоже направлен не на прославление истинной веры, а на то, что доктринеры с обеих сторон могли бы назвать изворачиванием и уходом в

167

сторону. Благодаря своей способности понимать другую сторону, Брехт оставался драматургом в большей степени, чем пропагандистом. Далее, так же как и в случае с Шиллером и Шоу, «другая сторона» всякий раз оказывалась для него заманчивой и притягательной. Маркиза Позу мог бы создать и менее даровитый драматург — нужен был Шиллер, чтобы создать шиллеровского Филиппа II. Менее талантливый драматург сумел бы создать такую Жанну д'Арк, которую создал Шоу, но нухен был Шоу, чтобы создать Инквизитора. Менее даровитый драматург смог бы создать Швейцарца или даже Катрин, но нужен был Брехт, чтобы создать Мамашу Кураж. Более того, мнения, высказываемые его героями, столь изменчивы, а ирония автора столь многогранна, что подчас бывает нелегко определить, где же в брехтовской пьесе «другая сторона». Пьесу Брехта «Высшая мера» называют самой догматической из его пьес, и в этом своем качестве она представляет собой защиту реалиста от идеалиста. Но если Шиллер тайно сочувствовал Филиппу, то в пьесе Брехта проскальзывает едва прикрытое сочувствие к Молодому товарищу. Жизнь человеческая получает выражение не в официальном авторском отношении, а в ощущении взаимодействия, столкновения между одним видом сочувствия и другим. Когда это столкновение облекается в драматическую форму — вспомните, например, противоречивое сочувствие Брехта к циничной Мамаше Кураж и к ее героической дочери Катрин, — рождаются лучшие драматические произведения Брехта. А лучшие образцы брехтовской драмы — это по-настоящему большая драматургия.

«ДОСТОИНСТВО ОСМЫСЛЕННОСТИ»


Я не стал бы утруждать себя защитой Брехта, Пиранделло, Шоу — и даже Шиллера и Лессинга — от широко распространенных ложных обвинений, злоупотребляя терпением моего самостоятельно мыслящего читателя, если

168

бы это не подкрепляло моего утверждения, что ни один из этих драматургов не писал — речь идет о вершинах их творчества — собственно pieces a these. Piece a these — пьеса, посвященная доказательству того или иного тезиса, — представляла бы собой наиболее чистую форму идейной драмы, если бы ее вообще можно было положа руку на сердце назвать драмой. Ведь идея в такой пьесе уподобляется избалованному ребенку, подчиняющему все и вся своим прихотям. «Доказать» в пьесе какой-то тезис — это все равно что смошенничать: драматургу остается только подтасовать карты. А задаться именно такой целью — значит выбросить за борт все традиционное и обязательное содержание пьесы.

Впрочем, факт существования пьесы на заданную тему — во всяком случае, в виде концепции — имеет свою положительную сторону: такая пьеса может служить и в качестве своего рода мерила, и в качестве ужасающего примера. Она наглядно демонстрирует, что происходит с драмой, когда значение придается только изложению и утверждению какой-либо идеи. Установка исключительно на идею представляет собой еретическую версию драматического искусства, и притом фатально ограниченную. Я попытался показать, что большие драматурги, в том числе и те, которых обвиняют в такой ограниченности, и даже те, кто порой грешил ею, в своих лучших вещах не отрывали идей — с целью их возвеличения за счет всего остального — от упорствующего в неподчинении им опыта, а наоборот, обретали «драматизм» как раз в этом непокорстве, иными словами, во взаимодействии между идеей и тем, что остается за ее пределами, между абстракцией и реалией, между теорией и практикой.

Является ли мысль важнейшим из элементов пьесы? Сюжет, характер, диалог, мысль — каждый из этих аспектов пьесы претендует на приоритет, причем притязания каждого из них горячо отстаивались теми или иными выдающимися драматургами. Побудительным мотивом этих последних, как правило, было стремление опорочить доводы сторонников примата какого-либо другого аспекта пьесы. Известные высказывания Аристотеля о главенствующей роли сюжета направлены против тех, кто

169

выдвигал на первый план характер. В наше время люди, стремящиеся дискредитировать притязания защитников приоритета идей (мысли, темы), сплошь и рядом поднимают на щит диалог (стиль, язык), избрав своим девизом следующее изречение Малларме: «Стихи слагаются не из идей, а из слов». С точки зрения практической пользы такая полемика сплошь и рядом оказывалась плодотворной. Так, например, современные литературоведы сумели реабилитировать испанскую классическую драму главным образом с помощью Аристотелевой аргументации в защиту сюжета. Но и в этом случае им пришлось столкнуться с трудными проблемами. Ибо еще важнее в пьесах испанцев — тема...

Пожалуй, теперь определенные преимущества сулит нам менее полемический подход. Так, можно задаться вопросом: действительно ли различные аспекты пьесы соперничают между собой? Сюжет — это что делается и что происходит. Характер — это кто делает и с кем происходит. Неужели две половины одного и того же процесса должны оспаривать друг у друга право играть главенствующую роль? Далее, мы могли бы спросить у тех, кто уверяет нас в том, что драма составляется не из идей, а из слов: из чего составляются слова? Разве они наряду с фактами и чувствами не выражают идей? Если мы станем утверждать, что драма — это слова, драма — это поэзия, то, боюсь, нам придется после этого подразделить виды слов и поэзии на такое же количество «аспектов», какое мы имели раньше. Никакой выгоды подобная манипуляция не обещает.

Не будучи соперничающими сторонами, наши «аспекты пьесы» не являются также и категориями, во всех отношениях соизмеримыми. У только что упомянутых мною литературоведов-испанистов был бы возможный выход из положения, если бы они могли сказать: сюжет является всего лишь главным средством, имеющимся в распоряжении драматурга; целью же его является тема. Пожалуй, будет более чем уместно, если в конце этой главы, посвященной мысли, мы попытаемся ответить на вопрос, действительно ли мысль (тема, идея) — это подлинная цель драматического произведения.

170

Многие школы драматургической критики и театральной практики отвечают на этот вопрос положительно. Так, Мейерхольд писал:

«На первое место мы ставим мысль... Если мы ставим пьесу в разряд замечательных пьес, то в ней обязательно заключена глубокая мысль, в нее вложена идея, и она становится тенденциозной. Она мобилизует все средства театрального искусства, чтобы заразить зрителя этой идеей, «обработать», закрыть его». Изложенная столь прямолинейно, эта теория вряд ли представляется очень заманчивой, тем более что, как это явствует из контекста, она связана с рядом других бездоказательных утверждений — скажем, Мейерхольд уверяет, что каждая значительная пьеса, когда-либо выходившая из-под пера драматурга, представляет собой пропаганду в пользу какого-то класса. Впрочем, все те, кто считает, что основное назначение пьесы — это что-либо утверждать, тем самым заявляют себя приверженцами представления о примате идеи. Ибо ни один из сторонников этой точки зрения не остается безразличным к тому, что именно утверждает пьеса. Наоборот, они не скрывают своей крайней озабоченности тем, чтобы утверждались вполне определенные вещи, и испытывают большое удовлетворение, обнаружив — или вообразив, что обнаружили, — такие утверждения в шедеврах драматургии. Таким образом, в рядах приверженцев примата идеи оказываются критики самых различных направлений, начиная от марксистов и кончая некоторыми их крайними противниками — например, представителями школы Ф.-Р. Ливиса, которые ищут утверждения совсем иной окраски и даже в совершенно ином месте: в виде искусных вкраплений в поэтический строй. Но утверждение, не сделанное прямо, не перестает быть утверждением.

Если назначение пьесы состоит не в том, чтобы утверждать, то в чем же тогда оно? В недавно вышедшей книге, автор которой полемизирует со школой Ливиса, сформулирован следующий контрпринцип: «...подобное произведение [пьеса Шекспира] не является ни утверждением, ни средством познания и ни сообщением особого рода информации... а важным и возбуждающим

171

энергию опытом». И далее: «Великое произведение художественной литературы прежде всего является источником энергии, а уже потом — источником познания». Эти высказывания взяты из книги Джона Холлоуэя «Ночная история». То же самое давным-давно сказал Лонгин.

Таковы, судя по всему, две главнейшие точки зрения на этот счет. И та и другая, несомненно, существуют с незапамятных времен. Однако обязательно ли мы должны выбирать между ними? Как мне кажется, каждая из этих точек зрения утрачивает истинность по мере приближения к своему собственному полюсу и, наоборот, приобретает все большую истинность по мере приближения к противоположному полюсу. Следовательно, если дознание связывается, как это имеет место у Ливи-са, с чувственным восприятием, мы уже порядочно отошли от полярной точки зрения, согласно которой важно только утверждение. Аналогично этому, если опыт признается важным, как это происходит у Холлоуэя, только если он имеет значимость, то понятие важного включает в себя также и утверждения, что приближает нас к полярной установке о примате идеи.

И передача человеческого опыта и высказывание правды о нем являются элементами драмы. Впрочем, ни преподнесение истин, ни сообщение опыта не исчерпывают собой всего назначения пьесы. Преподнесение истин — изложение утверждений, развитие тем, выдвижение идей — является не больше как аспектом пьесы — одним среди нескольких, сравнимых с ним по значению. С другой стороны, драма несет на себе отпечаток той Lebensweisheit, которую стремится передать художественная литература вообще. Только циник или мещанин способен третировать как ничего не значащий «опыт» то впечатление, которое оставляют все великие пьесы: словно перед вами открылась какая-то завеса, словно с глаз у вас упала пелена, короче говоря, словно вам показали — и сказали — нечто чрезвычайно важное. Но подобная мудрость не вмещается в рамки понятий «мысль», «идея», «тема», «утверждение» в обычном их применении и сама по себе не является составной частью пьесы; скорее, это квинтэссенция всей пьесы в целом.

172

И здесь мы подходим к самому, пожалуй, разумному заключению: мысль, определяемая как аспект пьесы, и является не больше как аспектом пьесы; однако существует более широкое определение этого понятия, в соответствии с которым мысль действительно может фигурировать в качестве цели и назначения драматургии. Должно быть, именно широкое определение такого рода имел в виду Геббель, когда он сказал: «Ни один персонаж в драме не должен изрекать мыслей; из мысли, заложенной в пьесе, берут начало все речи и все характеры». Генри Джеймс — несмотря на то что Т.-С. Элиот восхвалял его утонченный ум, ясность которого не в силах смутить ни одна идея, — однажды заявил, что для него самое важное — писательское «мировоззрение». Однако поскольку из продолжения этого его высказывания следует, что он ставит знак равенства между мировоззрением и мироощущением, совершенно очевидно, что и он тоже стремился найти более широкое определение философского содержания литературы.

Чуть выше я предложил заменить слово «мысль» словом «мудрость». Но, оказывается, и такая замена способна ввести в заблуждение. Слишком уж легко слово «мудрость» ассоциируется с конкретными монологами, где, как отмечал Геббель, ей не место. «Свобода и Правда — вот столпы общества». Быть может, в этих словах заключена мудрость, однако если пьеса Ибсена, откуда они взяты, — это мудрая пьеса, ее мудрость кроется в Действии, которое сеет сомнения относительно того, действительно ли Свобода и Правда являются столпами общества. Мудрость пьесы вполне может противоречить не только мудрости, изрекаемой отдельными персонажами, но также и мудрости авторских обобщений. Лучше будет употребить слово «прозорливость»; в этом случае мы сможем подытожить все сказанное в следующих выражениях: пьеса дает прозорливое изображение жизни, причем к понятию прозорливости естественным образом примыкает понятие мудрости. Столь же естественным образом отсюда вытекает, что приобщение к этому прозрению и к этой мудрости означает не получение какой-либо информации или каких-нибудь жизненных советов, а усвоение «важного

173

опыта». Эпитет «важный» следует определять отчасти в эмоциональных категориях; в зависимости от конкретной пьесы мы испытываем радость, приподнятость, восторг, экстаз и т. д. и т. п. Но в основном наша убежденность в том, что полученный опыт важен, берет начало в смысловом содержании пьесы, как мы его понимаем. Наконец, если одна сторона этой убежденности обусловлена конкретным смысловым содержанием пьесы, то другая ее сторона обусловлена уже самим тем фактом, что пьеса имеет смысловое содержание. Осмысленность сама по себе важна для людей, особенно когда они — a contrario — не могут уловить смысла в жизни. Всякое искусство служит спасательным поясом, поддерживающим нас среди океана бессмысленности. Эта поистине великая служба, важная во все времена, приобретает особое значение в нашу эпоху, когда религия и философия все больше утрачивают свою способность нести ее. Спастись от бессмысленности — значит вновь обрести свое человеческое достоинство, которое одно только поможет нам обнаружить достоинство в других, достоинство в человеческой жизни как таковой. А нашему чувству человеческого достоинства сопутствует, пользуясь прекрасным выражением Гёте, ощущение «достоинства осмысленности».


1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   44

Похожие:

Жизнь драмы iconРобер Амбелен «Драмы и секреты истории. 1306 1643»»
«Робер Амбелен «Драмы и секреты истории. 1306 – 1643»»: Издательская группа «Прогресс»; «Прогресс Академия»; Москва; 1992

Жизнь драмы iconПоложение о правилах продажи театрального билета, ведению билетного...
Государственного автономного учреждения культуры республики марий эл «марийский национальный театр драмы им. М. Шкетана»

Жизнь драмы iconНу вот и все, Дмитрий Валентинович, вот и кончилась твоя жизнь думал...

Жизнь драмы iconКнига учёта жизни
Жизнь она всегда проще, циничнее и жёстче, чем кисельные берега мягких виртуальных форумов. Читайте жизнь отсюда, с матом, с желчью,...

Жизнь драмы iconДень, который перевернул всю мою жизнь
Когда мне исполнилось двадцать пять лет, я встретил человека по имени Эрл Шоафф. Как мало я догадывался тогда, насколько эта встреча...

Жизнь драмы iconКонкурс «время драмы», в номинации «Пьеса»
Образные детали старой архитектуры, лепнина, фриз, наличники окон, украшения дверных проёмов, и особенно лестница на бельэтаж, контрастируют...

Жизнь драмы iconПовседневная жизнь театральной богемы серебряного века: Кабаре и...
Тихвинская Л. И. Повседневная жизнь театральной богемы серебряного века: Кабаре и театр миниатюр в России: 1908 – 1917. М.: Молодая...

Жизнь драмы iconОоо ск «Альянс Жизнь» от 31. 07. 2015 №179
Российской Федерации и содержат условия, на которых Общество с ограниченной ответсвенностью Страховая компания «Альянс Жизнь» (далее...

Жизнь драмы iconРуководство для предпринимателей мифы и легенды «Думайте позитивно!»,...
...

Жизнь драмы iconРуководство для предпринимателей) мифы и легенды «Думайте позитивно!»,...
...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск