Скачать 16.88 Mb.
|
До Ягодного долетели в два часа. Пан всю дорогу молчал, изредка стучал согнутым пальцем Григорию в спину: «Останови-и», — и делал папироску, поворачиваясь к ветру спиной. Уже спускаясь с горы в имение, опросил: — Рано завтра? Григорий повернулся боком, с трудом разодрал иззябшие губы. — Рлано, — получилось у него вместо «рано». Затвердевший от холода язык будто распух; цепляясь за подковку зубов, выговаривал нетвердо. — Деньги все получил? — Так точно. — За жену не беспокойся, будет жить. Служи исправно. Дед твой молодецкий был казак. Чтоб и ты, — голос пана зазвучал глуше (Листницкий спрятал от ветра лицо в воротник), — чтоб и ты держал себя достойно своего деда и отца. Ведь это отец получил на императорском смотру первый приз за джигитовку? — Так точно: отец. — Ну, то-то, — строго, будто грозя, закончил пан и совсем спрятал в шубу лицо. Григорий с рук на руки передал рысака деду Сашке, пошел в людскую. — Отец твой приехал! — крикнул тот ему вслед, накидывая на рысака попону. Пантелей Прокофьевич сидел за столом, доедая студень. «Под хмельком», — определил Григорий, окидывая взглядом размякшее отцово лицо. — Приехал, служивый? — Замерз весь, — хлопая руками, ответил Григорий и — к Аксинье: — Развяжи башлык, руки не владеют. — Тебе попало, ветер-то в пику, — двигая при еде ушами и бородой, мурчал отец. На этот раз он был гораздо ласковее. Аксинье коротко, по-хозяйски, приказал: — Отрежь ишо хлебца, не скупись. Встав из-за стола и отправляясь к двери курить, будто невзначай раза два качнул люльку; просунул под положок бороду, осведомился: — Казак? — Девка, — за Григория отозвалась Аксинья и, уловив недовольство, проплывшее по лицу и застрявшее в бороде старика, торопясь, добавила: — Такая уж писаная, вся в Гришу. Пантелей Прокофьевич деловито оглядел чернявую головку, торчавшую из вороха тряпья, и не без гордости удостоверил: — Наших кровей… Эк-гм… Ишь ты!.. — Ты на чем приехал, батя? — спросил Григорий. — В дышлах, на обыденке да на Петровом. — Ехал бы на одной, моего бы припрягли. — Не к чему, пущай порожнем идет. А конь справный. — Видал? — Чудок поглядел. Говорили о разных нестоящих вещах, волнуемые одним общим. Аксинья не вмешивалась в разговор, сидела на кровати, как в воду опущенная. Каменно набухшие груди распирали ей створки кофты. Она заметно потолстела после родов, обрела новую, уверенно-счастливую осанку. Легли спать поздно. Прижимаясь к Григорию, Аксинья мочила ему рубаху рассолом слез и молоком, стекавшим из невысосанных грудей. — Помру с тоски… Как я одна буду. — Небось, — таким же шепотом отзывался Григорий. — Ночи длинные… дите не спит… Иссохну об тебе… Вздумай, Гриша, — четыре года! — В старину двадцать пять лет служили, гутарют. — На что мне старина… — Ну, будя! — Будь она проклята, служба твоя, разлучница! — Приду в отпуск. — В отпуск, — эхом стонала Аксинья, всхлипывая и сморкаясь в рубаху, — покеда придешь, в Дону воды много стекет… — Не скули… Как дождь осенью, так и ты: одно да добро. — Тебя б в мою шкуру! Уснул Григорий перед светом. Аксинья покормила дитя и, облокотившись, не мигая, вглядывалась в мутно черневшие линии Григорьева лица, прощалась. Вспоминалась ей та ночь, когда она уговаривала его в своей горнице идти на Кубань; так же только месяц был да двор за окном белел, затопленный лунным половодьем. Так же было, а Григорий сейчас и тот и не тот. Легла за плечи длинная, протоптанная днями стежка… Григорий повернулся на бок, сказал внятно: — На хуторе Ольшанском… — И смолк. Аксинья пробовала уснуть, но мысли разметывали сон, как ветер копну сена. Она до света продумала об этой бессвязной фразе, подыскивая к ней отгадку… Пантелей Прокофьевич проснулся, лишь чуть запенился на обыневших окнах свет. — Григорий, вставай, светает! Аксинья, привстав на колени, надела юбку; вздыхая, долго искала спички. Пока позавтракали и уложились — рассвело. Синими переливами играл утренний свет. Четко, как врезанный в снег, зубчатился плетень, и, прикрывая нежную сиреневую дымку неба, темнела крыша конюшни. Пантелей Прокофьевич отправился запрягать. Григорий оторвал от себя исступленно целовавшую его Аксинью, пошел проститься с дедом Сашкой и остальными. Закутав ребенка, Аксинья вышла провожать. Григорий коснулся губами влажного лобика дочери, подошел к коню. — Садись в сани! — крикнул отец, трогая лошадей. — Не, верхом я. Григорий с рассчитанной медлительностью затягивал подпруги, садился на коня и разбирал поводья. Аксинья, касаясь пальцами его ноги, часто повторяла: — Гриша, погоди… что-то хотела сказать… — И морщилась, вспоминая, растерянная, дрожащая. — Ну, прощай! Дите гляди… Поеду, а то батя вон где уж… — Погоди, родимый!.. — Аксинья левой рукой хватала холодное стремя, правой прижимая завернутого в полу ребенка, и глядела ненасытно, и не было свободной руки, чтобы утереть слезы, падавшие из широко открытых немигающих глаз. На крыльцо вышел Вениамин. — Григорий, пан зовет. Григорий выругался, взмахнул плетью и поскакал со двора. Аксинья бежала за ним следом, застревая в сугробах, засыпавших двор, и неловко вскидывая обутыми в валенки ногами. На гребне Григорий догнал отца. Крепясь, оглянулся. Аксинья стояла у ворот, прижимая к груди закутанного в полу ребенка, ветер трепал, кружил на плечах ее концы красного шалевого платка. Григорий поравнялся с санями. Поехали шагом. Пантелей Прокофьевич повернулся спиной к лошади, спросил: — Значится, не думаешь с женой жить? — Давнишний сказ… отгутарили… — Не думаешь, стал быть? — Стал быть, так. — Не слыхал, что она руки на себя накладывала? — Слыхал. — От кого? — В станицу пана возил, хуторных припало повидать. — А бог? — Что ж, батя, на самом-то деле… что с возу упало, то пропало. — Ты мне чертовую не расписывай! Я с тобой подобру гутарю, — озлобляясь, зачастил Пантелей Прокофьевич. — У меня вон дите; об чем гутарить? Теперича уж не прилепишься. — Ты гляди… не чужого вскармливаешь? Григорий побледнел: тронул отец незарубцованную болячку. Все время после рождения ребенка Григорий мучительно вынашивал в себе, таясь перед Аксиньей, перед самим собой, подозрение. По ночам, когда спала Аксинья, он часто подходил к люльке, всматривался, выискивая в розово-смуглом лице ребенка свое, и отходил такой же неуверенный, как и раньше. Темно-русый, почти черный был и Степан, — как узнать, чью кровь гоняет сердце по голубеющей сетке жил, просвечивающей под кожей ребенка? Временами ему казалось, что дочь похожа на него, иногда до боли напоминала она Степана. К ней ничего не чувствовал Григорий, разве только неприязнь за те минуты, которые пережил, когда вез корчившуюся в родах Аксинью со степи. Раз как-то (Аксинья стряпала на кухне) вынул дочь из люльки и, сменяя мокрую пеленку, почувствовал острое, щиплющее волнение. Воровато нагнулся, пожал зубами красный оттопыренный палец на ноге. Отец безжалостно кольнул в больное, и Григорий, сложив на луке ладони, глухо ответил: — Чей бы ни был, а дитя не брошу. Пантелей Прокофьевич, не поворачиваясь, махнул на лошадей кнутом. — Наталья спортилась с того разу… Голову криво держит, будто параликом зашибленная. Жилу нужную перерезала, вот шею-то кособочит. Он помолчал. Скрипели полозья, кромсая снег; щелкал подковами, засекаясь, Григорьев конь. — Что ж она, как? — спросил Григорий, с особенным вниманием выковыривая из конской гривы обопревший репей. — Очунелась, никак. Семь месяцев лежала. На троицу вовзят доходила. Поп Панкратий соборовал… А посля отошла. С тем поднялась, поднялась и пошла. Косу-то пырнула под сердце, а рука дрогнула, мимо взяла, а то б концы… — Трогай под горку. — Григорий махнул плетью и, опережая отца, брызгая в сани снежными, из-под копыт, ошлепками, зарысил, привстав на стременах. — Наталью мы возьмем! — кричал, догоняя его, Пантелей Прокофьевич. — Не хочет баба у своих жить. Надысь видал ее, кликал, чтоб шла к нам. Григорий не отвечал. До первого хутора ехали молча, и больше разговора об этом Пантелей Прокофьевич не заводил. За день сделали верст семьдесят. На другие сутки (в домах уже зажгли огни) приехали в слободу Маньково. — А в каком квартале вешенские? — спросил Пантелей Прокофьевич у первого встречного. — Держи по большой улице. На квартире, в которую попали, стояло пять призывников с провожавшими их отцами. — С каких хуторов? — осведомился Пантелей Прокофьевич, заводя лошадей под навес сарая. — С Чиру, — густо ответили из темноты. — А с хутора? — С Каргина есть, с Наполова, с Лиховидова, а вы откель? — С Кукуя, — засмеялся Григорий, расседлывая коня и щупая вспотевшую под седлом конскую спину. Наутро станичный атаман Вешенской станицы Дударев привел вешенцев на врачебную комиссию. Григорий увидел хуторных ребят-одногодков; Митька Коршунов на высоком светло-гнедом коне, подседланном новехоньким щегольским седлом, с богатым нагрудником и наборной уздечкой, еще утром проскакал к колодцу и, завидев Григория, стоявшего у ворот своей квартиры, прожег мимо, не здороваясь, придерживая левой рукой надетую набекрень фуражку. В холодной комнате волостного правления раздевались по очереди. Мимо сновали военные писаря и помощник пристава, в коротких лакированных сапожках частил мимо адъютант окружного атамана; перстень его с черным камнем и розовые припухшие белки красивых черных глаз сильнее оттеняли белизну кожи и аксельбантов. Из комнаты просачивались разговор врачей, отрывистые замечания. — Шестьдесят девять: — Павел Иванович, дайте чернильный карандаш, — близко, у двери, хрипел похмельный голос. — Объем груди… — Да, да, явно выраженная наследственность. — Сифилис, запишите. — Что ты рукой-то закрываешься? Не девка. — Сложен-то как… — …хуторе рассадник этой болезни. Необходимы особые меры. Я уже рапортовал его превосходительству. — Павел Иванович, посмотрите на сего субъекта. Сложен-то каково? — Мда-а-а… Григорий раздевался рядом с высоким рыжеватым парнем с хутора Чукаринского. Из дверей вышел писарь, морщиня на спине гимнастерку, четко сказал: — Панфилов Севастьян, Мелехов Григорий. — Скорей! — испуганно шепнул сосед Григория, краснея и выворачивая чулок. Григорий вошел, неся на спине сыпкие мурашки. Его смуглое тело отливало цветом томленого дуба. Он конфузился, глядя на свои ноги, густо поросшие черным волосом. В углу на весах стоял голый угловатый парень. Кто-то, по виду фельдшер, передвинув мерку, крикнул: — Четыре, десять. Слезай. Унизительная процедура осмотра волновала Григория. Седой, в белом, доктор ослушал его трубкой, другой, помоложе, отдирал веки и смотрел на язык, третий — в роговых очках — вертелся позади, потирая руки с засученными по локоть рукавами. — На весы. Григорий ступил на рубчатую холодную платформу. — Пять, шесть с половиной, — щелкнув металлической навеской, определил весовщик. — Что за черт, не особенно высокий… — замурлыкал седой доктор, за руку поворачивая Григория кругом. — Уди-ви-тельно! — заикаясь, поперхнулся другой, помоложе. — Сколько? — изумленно спросил один из сидевших за столом. — Пять пудов, шесть с половиной фунтов, — не опуская вздернутых бровей, ответил седой доктор. — В гвардию? — спросил окружной военный пристав, наклоняясь черной прилизанной головой к соседу за столом. — Рожа бандитская… Очень дик. — Послушай, повернись! Что это у тебя на спине? — крикнул офицер с погонами полковника, нетерпеливо стуча пальцем по столу. Седой доктор бормотал непонятное, а Григорий, поворачиваясь к столу спиной, ответил, с трудом удерживая дрожь, рябью покрывшую все тело: — С весны простыл. Чирьяки это. К концу обмера чины, посоветовавшись за столом, решили: — В армию. — В Двенадцатый полк, Мелехов. Слышишь? Григория отпустили. Направляясь к двери, он услышал брезгливый шепот: — Нель-зя-а-а. Вообразите, увидит государь такую рожу, что тогда? У него одни глаза… — Переродок! С Востока, наверное. — Притом тело нечисто, чирьи… Хуторные, ожидавшие очереди, окружили Григория. — Ну как, Гришка? — Куда? — В Атаманский, небось? — Сколько заважил на весах? Чикиляя на одной ноге, Григорий просунул ногу в штанину, ответил сквозь зубы: — Отвяжитесь, какого черта надо? Куда? В Двенадцатый полк. — Коршунов Дмитрий, Каргин Иван. — Писарь высунул голову. На ходу застегивая полушубок, Григорий обежал с крыльца. Ростепель дышала теплым ветром, парилась оголенная местами дорога. Через улицу пробегали клохчущие куры, в лужине, покрытой косой плывущей рябью, шлепали гуси. Лапы их розовели в воде, оранжево-красные, похожие на зажженные морозом осенние листья. Через день начался осмотр лошадей. По площади засновали офицеры; развевая полами шинелей, прошли ветеринарный врач и фельдшер с кономером. Вдоль ограды длинно выстроились разномастные лошади. К поставленному среди площади столику, где писарь записывал результаты осмотра и обмера, оскользаясь, пробежал от весов вешенский станичный атаман Дударев, прошел военный пристав, что-то объясняя молодому сотнику, сердито дрыгая ногами. Григорий, по счету сто восьмой, подвел коня к весам. Обмерили все участки на конском теле, взвесили его, и не успел конь сойти с платформы, — ветеринарный врач снова, с привычной властностью, взял его за верхнюю губу, осмотрел рот; сильно надавливая, ощупал грудные мышцы и, как паук, перебирая цепкими пальцами, перекинулся к ногам. Он сжимал коленные суставы, стукал по связкам сухожилий, жал кость над щетками… Долго выслушивал и выщупывал насторожившегося коня и отошел, развевая полами белого халата, сея вокруг терпкий запах карболовой кислоты. Коня забраковали. Не оправдалась надежда деда Сашки, и у дошлого врача хватило «хисту» найти тот потаенный изъян, о котором говорил дед Сашка. Взволнованный Григорий посоветовался с отцом и через полчаса, между очередью, ввел на весы Петрова коня. Врач пропустил его, почти не осматривая. Тут же неподалеку выбрал Григорий место посуше и, расстелив попону, выложил на нее свое снаряжение; Пантелей Прокофьевич держал позади коня, переговариваясь с другим стариком, тоже провожавшим сына. Мимо них в бледно-серой шинели и серебристой каракулевой папахе прошел высокий седой генерал. Он слегка заносил вперед левую ногу, помахивая рукой, затянутой в белую перчатку. — Вон окружной атаман, — шепнул Пантелей Прокофьевич, толкая сзади Григория. — Генерал, видно? — Генерал-майор Макеев. Строгий дуром! Позади атамана толпой шли приехавшие из полков и батарей офицеры. Один подъесаул, широкий в плечах и бедрах, в артиллерийской форме, громко говорил товарищу, высокому красавцу офицеру из лейб-гвардии Атаманского полка: — …Что за черт! Эстонская деревушка, народ преимущественно белесый, и таким резким контрастом эта девушка, да ведь не одна! Мы строим различные предположения и вот узнаем, что лет двадцать назад… — Офицеры шли мимо, удаляясь от места, где Григорий раскладывал на попоне свою казацкую справу, и он, за ветром, с трудом расслышал покрытые смехом офицеров последние слова артиллериста-подъесаула: — …оказывается, стояла в этой деревушке сотня вашего Атаманского полка. |
Технология творческого решения проблем (эвристический подход) или книга для тех, кто хочет думать своей головой. Книга первая. Мышление... | Повествование о деяниях и конце Романовых последних русских царей и их слугах | ||
В хорошем концлагере: Рассказы. 2-е изд., испр и доп. – Екатеринбург, 2009. – 534 с | Это первая книга Лисси Муссы, написанная в 2003 году и вышедшая в свет в сентябре 2004 года | ||
Книга-игра, книга-головоломка, книга-лабиринт, книга-прогулка, которая может оказаться незабываемым путешествием вокруг света и глубоким... | Кир-Кор старался не думать о том, что будет, если побег состоится. «Будет макод, – подсказал ему внутренний голос. И тихо добавил:... | ||
Эта книга для тех, кто перегружен десятками задач, требующих немедленного реагирования. Прочитав ее, вы узнаете, как выделять приоритеты,... | Секст Эмпирик. Сочинения в двух томах. Т. Вступит, статья и пер с древнегреч. А. Ф. Лосева. М., "Мысль", 1975. 399 с. (Ан СССР. Ин-т... | ||
Роман "Казаки" первая книга трилогии, посвященная событиям Русско-японской войны и революции 1905 года | Освободитель первая книга Виктора Суворова. Переведена на 23 языка. По отзывам критиков, никто прежде не говорил о Советской Армии... |
Поиск Главная страница   Заполнение бланков   Бланки   Договоры   Документы    |