Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей


НазваниеХудожник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей
страница4/17
ТипСтатья
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17

ГОДЫ УЧЕНИЯ ВСЕВОЛОДА МЕЙЕРХОЛЬДА

От автора


«Годы учения Всеволода Мейерхольда» — это опыт жизнеописания великого художника театра, ограниченный хро­нологическими рамками его молодости.

Так как это рассказ о молодом Мейерхольде, еще не ставшем режиссером и самостоятельным художником, то главное в книге — история формирования его личности, история становления характера.

В книге широко использованы письма, дневники и не­многочисленные автобиографические наброски В. Э. Мей­ерхольда, а также его рассказы о себе, записанные автором книги, которому посчастливилось близко знать В. Э. Мейер­хольда в последние шесть-семь лет его жизни и работать с ним. Часть этих записей была опубликована в 60-х годах в журналах «Новый мир», «Нева», «Театральная жизнь» и в сборниках «Москва театральная», «Тарусские страни­цы» и «Встречи с Мейерхольдом». Использованы также записи рассказов о В. Э. Мейерхольде его дочери И. В. Мейерхольд-Меркурьевой и других.

Где только было возможно, я стремился по ходу пове­ствования предоставлять слово самому герою книги. Все тексты из дневников и писем Мейерхольда заключены в кавычки. Мои записи его рассказов я оговариваю в самом тексте.

Я принципиально избегал наивной беллетризации мате­риала: это жизнеописание, биография, а не роман. Я стре­мился документировать даже мельчайшие факты, вплоть до цены извозчика, и отступал от этого правила только в интересах общей связанности рассказа, где мне это позволял такт рассказчика.

ДЕТСТВО


Каменное здание театра отапливали голландскими печами, и к концу спектаклей в нем бывало непереносимо душно. Коптели и мигали керосиновые лампы. В антрактах оркестр играл вальсы и марши. На галерее гимназисты прятались от надзирателей. Венки, букеты, подношения по подписным листам. Волнения и споры из-за бенефисов лю­бимцев. Враждующие партии двух героинь. Пензенская театральная летопись отмечает, что в один из бенефисов особенно популярной актрисе было подано более двухсот букетов. В этой наэлектризованной восторженным энту­зиазмом атмосфере, где актрисы и актеры казались особы­ми существами, стоявшими выше обыкновенных людей, сверхъестественными посланцами муз в мире обыденно­сти и прозы, мальчик Мейерхольд впервые встретился с искусством, которому он отдал всю свою жизнь и которое изменил, как никто другой.

Все русские города издавна делились на «театраль­ные» и «нетеатральные», то есть на города, где актеры были сыты и где они жили впроголодь. По туманной, но безошибочной классификации антрепренеров, старый гу­бернский город Пенза, в котором некогда дотла проиг­рался Иван Александрович Хлестаков, из чего проистек­ли прочие достопамятные происшествия, всегда считал­ся городом «театральным», и актеры ехали в него охот­но. Их прельщали не только веселая толкотня у касс и аншлаги, но и приветливое хлебосольство местных по­клонников Мельпомены. В конце 80-х и начале 90-х го­дов здесь побывали на гастролях знаменитые актеры: Иванов-Козельский, Андреев-Бурлак, Далматов, Киселевский, Ленский (не А. П., а его провинциальный одно­фамилец), Россов, Зорина, Горева и другие.

Вероятно, маленький Мейерхольд слышал дома раз­говоры о театре еще до того, как впервые попал в теат­ральный зал, где его родители ежегодно абонировали ложу. Во многих вариантах разыгрывалась вечная ис­тория талантов и поклонников. Город бурлил зрительскими страстями. Пензенские театралы охотно приглашали на обеды и ужины любимых актеров, особенно приезжих гастролеров. Мейерхольд всю жизнь сохранял старомод­ную фотографию В. П. Далматова с автографом, пода­ренную его отцу. Незадолго до смерти Далматова судь­ба свела с ним Мейерхольда, уже известного режиссера, в труппе Александрийского театра. Далматов репетиро­вал Неизвестного в «Маскараде». И едва ли не самым проникновенным и теплым откликом на смерть замеча­тельного актера был некролог, написанный Доктором Дапертутто (Мейерхольдом). До последних лет жизни Мейерхольд продолжал встречаться с уже оставившим сцену старым чудаком-идеалистом, трагиком-гастроле­ром, последним из племени Несчастливцевых, Николаем Россовым, дебютами которого страстно увлекался тощий и долговязый пензенский гимназист. Многие нити протя­нулись через всю жизнь Мейерхольда из Пензы его дет­ства и ранней юности. Родители его не были пензенски­ми уроженцами и обосновались здесь случайно, но он сам всегда чувствовал себя коренным пензяком, тянулся к землякам, и не было лучшего способа заинтересовать его новым человеком, чем намекнуть, что он имеет какое-то отношение к Пензе.

Одну из подобных сценок я запомнил. Телефонный звонок. Подходит кто-то из домашних.

Всеволод Эмильевич, вас...

Скажите, что занят.

Очень просят подойти. Важное дело!

Скажите, что я занят еще более важным.

Всеволод Эмильевич, очень просят...

Я сказал, не подойду. Я болен. Я меряю температуру. Мне ставят клизму, наконец!

Всеволод Эмильевич, это от Керженцева... (От Луначарского, Феликса Кона, Раскольникова, Аркадьева...)

Хотя бы от Иисуса Христа! Ну как вы не понимаете: я занят!

Всеволод Эмильевич, он из Пензы... Пауза и громовое:

А что же вы мне сразу не сказали? Иду, иду!..

Всеволод Эмильевич Мейерхольд родился 10 февраля 1874 года. В его жилах текла смешанная кровь: отец был выходцем из Германии, наполовину французом, мать — рижская немка. При рождении, по лютеранскому обычаю, он получил три имени: Карл Теодор Казимир, и только когда ему исполнился двадцать один год и он перешел в православие (это было вопросом не веры, а юридических прав), он попросил окрестить себя Всево­лодом в честь одного из любимейших писателей своего поколения, Всеволода Гаршина. Таким образом, он ока­зался одним из немногих людей, которые сами выбрали свое имя. Это можно счесть как бы предзнаменованием судьбы: все в жизни он всегда выбирал сам, существо­вание по инерции было противопоказано его характеру. Вопрос о нерусском происхождении, видимо, немало значил для юного Мейерхольда. В тетрадке его дневника есть запись о споре с одной знакомой, упрекнувшей его в равнодушии к стране его предков — Германии: «Как же я могу Германию назвать своей страной? Да ведь это смешно. Мне 19 лет, следовательно, 19 лет я жил среди русских, усвоил обычаи русского народа, полюбил его, воспитался на Гоголе, Пушкине, Лермонтове, Тургеневе, Толстом, Достоевском и других великих русских поэтах, писателях, молился на русском языке...». Усыновлен­ные дети часто больше дорожат принявшей их семьей, чем дети кровные. Чувство родины не умозрительное поня­тие, а складка живой души, не абстрактная идея, а теп­лое детское воспоминание о тихой речке Суре, о заливис­том лае собак и отцовской усадьбе Ухтомке. Мы увидим впоследствии, как много ранних воспоминаний послужило первоосновой образов его спектаклей, и, может быть, долгая добрая память о Пензе была своего рода благодарностью за свежесть и крепость детских и юношеских впечатлений.

Позднее вопрос «крови» потерял для молодого Мей­ерхольда остроту. Русской интеллигенции, в среду кото­рой он попал с первых шагов своей самостоятельной жиз­ни, были чужды шовинистические настроения, и только однажды, когда он ставил в Мариинском театре «Бориса Годунова» Мусоргского, известный реакционный публи­цист Меньшиков тявкнул в «Новом времени», что «инородцу» Мейерхольду не понять духа русской истории.

Когда Мейерхольду было пять-шесть лет, в труппе пензенского театра служил на небольших ролях Влади­мир Гиляровский, в будущем знаменитый журналист. В книге «Мои скитания» он описал неровные и грязные пензенские улицы, своеобразную извозчичью пролетку, называвшуюся «удобкой», и удивительную местную вод­ку, производившуюся заводом Э. Ф. Мейерхольда и но­сившую странное название «Углевка». Гиляровский уве­ряет, что такой водки, как «Углевка», он никогда не пил и знаменитые на всю Россию водочные заводы Петра Смирнова и вдовы Поповой подобного совершенства в водочном деле не достигали. Он описывает и самого владельца завода Э. Ф. Мейерхольда: «... высокий, могу­чий человек с большой русой бородой: фигура такая, что прямо норманнского викинга пиши».

Просторный дом Эмиля Федоровича Мейерхольда отличался от других богатых пензенских домов разве что только бревенчатыми стенами, не покрытыми на запад­ный вкус ни штукатуркой, ни обоями, а во всем осталь­ном был их копией. Дорогие хорошие вещи соседство­вали с аляповатыми, но модными. Подобное кресло мы видим на фотографии Мейерхольда — мальчика лет пяти-шести. Большеголовый, кудрявый карапуз в мешко­ватом праздничном костюмчике стоит возле и держится за него рукой. Он в нарядном белом воротничке и в ман­жетах. В те годы фотографировали с долгой выдержкой, и маленький Карл Теодор Казимир с хмурым любопытством уперся прямо в объектив, откуда должна вылететь обещанная птичка.

Фасад отцовского дома выходил на одну из главных улиц города — на Лекарскую. Окна противоположной стороны были обращены на большой двор. Тут же на­ходился принадлежавший Эмилю Федоровичу спирто-водочный завод. Второй завод — винокуренный — был в Ухтомке. Вот описание завода из дневника Мейерхольда: «Во дворе — громадные цистерны периодически на­полнялись спиртом, порожние бочки от спирта, ящики и корзины. В больших деревянных колодах большими мельничными жерновами примитивно мнется вишня, чер­ная смородина, малина для наливок. Слышен шум, зве­нит стеклянная посуда, которую моют в металлических бассейнах, гремят машины, закупоривающие бутылки, стучит машина парового отделения. И детей тянуло в эту каменную громаду из деревянного особняка — к этим машинам, паровым котлам, цистернам, большим чанам...»

По другую сторону двора находился каменный четы­рехкомнатный флигелек, куда за три года до своей смер­ти Эмиль Федорович, будто в ссылку, подальше от себя, поместил младших сыновей, оставив в главном доме лишь дочерей и жену. Это переселение, состоявшееся, когда Карлу было пятнадцать лет, немало способствова­ло развитию независимости его характера. Вместе с бра­тьями он рос в дружбе с рабочими завода. «Я и ребен­ком и гимназистом, во все часы, когда можно было не сидеть за скучной учебой, толкаюсь среди рабочих — и там, где они за работой на заводе, и там, где они харчуют, [и] когда они в часы отдыха на большом завод­ском дворе играют в городки и лапту». Еще одна страничка дневника: «В доме немецкая речь, здесь — русская, ядре­ная. Вместе с рабочими — купанье в речке Пензе, либо на Суре. Вместе с рабочими — на прогулку в леса, либо на лодках за рыбой. Повар — замечательный игрок на гита­ре». Один из братьев (Владимир) уже пристрастился к гитаре и гармошке. Если в городе пожар — то мейерхольдовская молодежь в самых опасных местах. И в городе уже знают о подвигах этих пожарных-любителей.

Как и все русские провинциальные города, Пенза часто горела. Пожар в прежнее время в России одно­временно и несчастье, и зрелище, и нечто вроде спортив­ного состязания, дававшего возможность выказать отва­гу и молодечество. Стихийная сила уничтожения опьяняла и возбуждала и казалась предвестником чего-то на­двигающегося рокового. О русских пожарах хорошо пи­сал Горький: «Велико очарование волшебной силы огня. Я много наблюдал, как самозабвенно поддаются люди красоте злой игры этой силы, и сам не свободен от влия­ния ее». Не был свободен от злого очарования и юный Мейерхольд. Когда горел винокуренный завод в Ухтомке (этот пожар заметно пошатнул, казалось бы, проч­ное благосостояние отца), он смотрел на пламя со сме­шанным чувством растерянности и ожидания освобож­дения.

Длинными вечерами зимой (еще до переезда во фли­гель) мальчики играли в домашний театр. Сначала это были покупные картонные игры. Любимейшей из них была «Руслан и Людмила». Когда мать, Альвина Дани­ловна, стала их брать в свою ложу на спектакли насто­ящего театра, дома после разыгрывались импровизаци­онные фантазии на темы виденного. И авторство, и ре­жиссура, и исполнение сливались воедино. В дверях смежных комнат вешалась материнская шаль, изобра­жавшая занавес: с одной стороны подразумевалась сцена, с другой — зрительный зал. Обычно зрителями была прислуга.

«Мать, боготворившая царство музыки, любила жи­вотных, рассыпала богатство на бедных, была богомоль­на; комната ее была своеобразной приемной: сюда при­ходили торговки с фруктами, кормилица, татары-старь­евщики, крестьяне, монашенки, какой-то старичок в по­тертом зипуне заговаривал боль зубов, умел вправлять вывихи, и всякая беднота.

К матери шли советоваться, когда с кем-нибудь слу­чалась беда или кто-нибудь заболевал (мать умела ле­чить); сюда приходили и за денежной помощью. Здесь же мы выучились любить и жалеть человека бедного, больного, обездоленного»,— писал Мейерхольд в 1921 году.

Из-за тяжелой болезни Альвины Даниловны малень­кого Карла выкормила грудью наемная кормилица, де­ревенская баба, к которой он был привязан. Когда он стал постарше, его иногда отпускали к ней в гости и он проводил по нескольку дней в деревне, спал на сеновале и объедался любимым лакомством: ржаными лепешка­ми и печеными яйцами.

Тогдашняя провинциальная жизнь была широкой, привольной, щедрой. И мальчики на всю жизнь запомнили рыбную ловлю на Суре, катанье на лодках с «Вниз по матушке по Волге»; большое пчеловодство, руково­димое гимназическим учителем греческого языка; жир­ный чернозем, хлеб на полях, яблоневые сады, карауль­щика — николаевского солдата Михеича с рассказами о разбойниках; болтовню со швеями, приходившими в дом шить приданое сестрам, их песни о роковых стра­стях и жалостной женской доле; тайные посещения и пере­одевание в их платье (чтобы не узнали и не сказали ро­дителям) и многое другое...

Провинциальное воспитание юного Мейерхольда обо­гатило его память картинами и образами еще одной, постепенно исчезавшей стороны старого российского быта. Каждый год на Базарной площади во время традиционной ярмарки разбивал свои палатки и цветные дощатые домики пестрый городок каруселей, лотерей, странству­ющего зверинца и цирка. Стоит только выйти из во­рот — и сразу очутишься в шумной толпе ярмарочных зевак: солдат, мужиков, ремесленников, мастеровых, краснощеких мещанок с окраинных улиц, дворовых мальчишек, нищих. Никакие домашние запреты не по­могали, и братья часами плутали в этом крикливом и веселом лабиринте. Мейерхольд навсегда запомнил бала­ганных зазывалыциков, выскакивавших на балконы с ба­рабанами, бубнами и медными тарелками; шутов с пло­щадными остротами; больших, в человеческий рост, ма­рионеток, разыгрывавших старинную трогательную исто­рию любви и смерти; китайцев, жонглировавших ножа­ми, соленые прибаутки сбитенщиков; шарманщиков с попугаями, вытаскивающими «счастье»; немого калмы­ка с ручной змеей в мешке; молодцов-приказчиков из торговых рядов, раскачивающихся на гигантских шагах выше городских крыш...

Все эти вольные занятия, игры и забавы постепенно нейтрализовали сурово охраняемый отцом тяжеловесный распорядок большого дома, в котором причудливо соче­тались немецкая обстоятельная аккуратность и русское купеческое своеволие. Но трещина раскола в семье еще больше расширялась. Стала привычной молчаливая мальчишеская оппозиция, а затем и почти открытая юно­шеская фронда.

Как смутное эхо доносились из разговоров взрослых отголоски исторических событий: турецкая кампания, убийство царя 1 марта 1881 года и начало нового царст­вования. В четырнадцать лет регулярно просматриваются газеты (правда, сначала из-за театральных рецензий): «Пензенские губернские ведомости» и московские «Рус­ские ведомости». Все интересно: английские колониаль­ные войны, покушения анархистов в Париже, Панама и проект туннеля под Ла-Маншем. Мелькают имена: гене­рал Буланже, Бисмарк (его портрет с автографом стоит в кабинете отца на письменном столе), Победоносцев, Витте, Лев Толстой...

Пенза в конце века была губернским городом сред­ней руки. Это центр нескольких черноземных уездов с еще сохранившимися помещичьими гнездами, тихий, пыльный, торговавший лесом, хлебом, спиртом, славив­шийся на всю Россию пуховыми платками и знаменитым «бессоновским» луком. Пензяки гордились, что в уезд­ном, захолустном Чембаре (ныне город Белинский) про­шло детство Белинского, а в Тарханах был похоронен Лермонтов. И имя Михаила Лермонтова, так много опре­делившее в творческой судьбе Мейерхольда, конечно, тоже стало ему известно с самых ранних лет. Мне при­шлось слышать от Мейерхольда, что две самые первые строчки стихов, которые он запомнил наизусть, были лер­монтовские:
«Гарун бежал быстрее лани,

Быстрей, чем заяц от орла...»
Впереди было много увлечений, но вечными спутни­ками Мейерхольда оставались три поэта, необдуманно, но не случайно названные первыми в юношеском днев­нике,— все те же — Гоголь, Пушкин, Лермонтов...

Под купеческим и патриархально-помещичьим обличием в Пензе, как и во всей русской провинции XIX века, бились родники интеллектуальной жизни. Тон задавали исключенные из столичных университетов и высланные из Москвы, Петербурга и Харькова студенты. Немало было и политических ссыльных и поднадзорных. Они подкармливались уроками в семьях пензенских старожи­лов и попутно, но весьма энергично, знакомили местную учащуюся молодежь с Писаревым и Чернышевским, с «Историческими письмами» Миртова-Лаврова, а позд­нее и с «Эрфуртской программой» и «Женщиной и со­циализмом» Бебеля.

Были в городе и типичные для российской провин­циальной жизни талантливые чудаки, опустившиеся правдолюбцы, неприкаянные, не нашедшие себе места в жизни, постаревшие шестидесятники.

Вся Пенза знала земского врача Тулова, сына прач­ки, закончившего с блеском Харьковский университет, талантливейшего медика, пившего горькую и в хмелю с надрывом читавшего Некрасова и певшего под гитару революционные песни. Он был гимназическим товарищем старшего брата Мейерхольда — Артура, но в большой от­цовский дом его не пускали после нескольких обличительных скандалов. В широкополой шляпе и черной крылатке, он пробирался задами во флигель к младшим братьям и оглушал их монологами с латинскими цитатами о светлом будущем науки и губительном могуществе денег. Кончалось это тем, что он потрясал в воздухе кулаками в сторону домов пензенских богатеев. Через тридцать пять лет его образ ожил в мейерхольдовском «Доходном месте» в полной горького сарказма и мрачного романтизма фигуре спившегося стряпчего Досужева.

Театр был главным, но не единственным увлечением юноши. Не менее страстно он любил музыку. В этом сказалась материнская наследственность. По настоянию Альвины Даниловны он с ранних лет учится игре на фор­тепьяно, а немного позже и на скрипке. Его первым учи­телем по скрипке был старый ссыльный поляк Феликс Кандыба, участник одного из польских восстаний. Он же устраивал в гостиной матери музыкальные вечера, вытес­нявшие друзей отца — любителей карточной игры. «...В эти вечера мы, дети, слышали разговоры, волновавшие наши пытливые умишки. Потоком разливается музыка, ве­личественная, строгая, а кое-кто из гостей бросает репли­ки об угнетенной Польше»,— вспоминал Мейерхольд. Му­зыкальные звуки настраивали молодые души на особую чуткость, на особый строй. Это были Бетховен и Шуман, Шопен и Лист, а также — любимцы эпохи — Чайковский и Рубинштейн. Но вот, приехав одним летом к родственникам на Рижское взморье, юный Мейерхольд услы­шал в деревянной раковине курзала впервые Вагнера и, потрясенный, бродит всю ночь у моря. Он не расстается со скрипкой, берет ее и летом в Ухтомку и в Белебей-Аксаков, куда его послали на кумыс из-за слабых легких.

Его будущее ему еще не ясно. Театр? Музыка? А быть может, медицина? Когда он слушает рассказы доктора Тулова, он и сам начинает мечтать об удивительных операциях, о необыкновенных по точности диагнозах. Пока что он пробует свои силы (и с успехом) на охромевших собаках. Подумывает он иногда и о литературе, исписывая десятки страниц дневников. Скоро он начнет строчить театральные рецензии и корреспонденции в столичные издания. Он уже нашел себе псевдоним. Он будет подписываться: «Не беспристрастный».

Но, строя самые разнообразные планы и предаваясь самым противоположным мечтаниям, он тем не менее работает над скрипичной исполнительской техникой с необычайным усердием и с той ответственностью при­рожденного профессионализма, который был ему свойст­вен, чем бы он ни занимался. Кандыба и преподаватель фортепьяно В. К. Коссовский не могли нахвалиться его музыкальностью, и их уроки пошли впрок, хотя он и не стал скрипачом-виртуозом, о чем тайно мечтал. Умение свободно читать ноты и разбираться в сложных партиту­рах пригодилось ему, когда он стал заниматься оперной режиссурой. Да и на репетициях драматических спектак­лей я сам не раз был свидетелем, как оркестранты устра­ивали ему овацию, стуча смычками по инструментам, после того как он вдруг хватал дирижерскую палочку и показывал какой-нибудь нюанс или ритмический ход. Однажды я слышал, как он, будучи в лирическом на­строении, сев за фортепьяно, проникновенно сыграл пье­су из сюиты Чайковского «Времена года».

И наконец — книги. В отцовском доме их много: рус­ских, немецких. Еще больше в гимназической и в двух городских библиотеках. От традиционного для немецких семей по-прусски грубоватого Вильгельма Буша, от дет­ских адаптации «Робинзона», «Гулливера», «Барона Мюнхгаузена» и «Дон Кихота», от понятного только на­половину гётевского «Рейнеке-Лиса» (больше всего ему нравятся в этой книге рисунки Каульбаха), через много­численные приложения к журналам «Природа и люди» и «Вокруг света»: Майн Рида, Фенимора Купера, Гус­тава Эмара, Жюля Верна, Луи Буссенара, Луи Жаколио, Роберта Луиса Стивенсона и ставшего сразу неиз­вестно почему любимцем Эдгара Аллана По — ранняя вспышка точности вкуса! — он переходит к русским по­этам, потом к Гоголю и Тургеневу. Он бредит «Отцами и детьми» и воображает себя Базаровым. (Любовь к это­му роману он сохранил на всю жизнь и в конце 20-х го­дов собирался экранизировать его.) Затем надолго все прочее вытесняют Толстой и Достоевский. Старшие се­стры выписывали толстые журналы с длинными либе­ральными романами о симпатичных земцах и благород­ных курсистках. Трагическая смерть Гаршина привлекает внимание к нему, и вот он уже числит его среди самых любимых. Добросовестно штудируются «властители дум» Салтыков-Щедрин и Михайловский. В те годы ссылаться на них, упоминать, цитировать было принято в каждом мало-мальски интеллигентном разговоре. Све­жая память переваривает сотни и тысячи страниц жур­нального чтива — все эти «Вестники Европы», «Вестни­ки иностранной литературы», «Исторические вестники». Среди множества имен и названий «молнией искусства» мелькают рассказы и повести Чехова: «Скучная исто­рия», «Дуэль», «Палата № 6», «Черный монах»... «С эти­ми рассказами связаны воспоминания юности, печаль­ной, но светлой. Опять сдавленные слезы, опять ласки поэзии и трепетное ожидание лучшего будущего...» — так он напишет самому писателю, уже познакомившись с ним лично. Руководствуясь инстинктивным вкусом, он пробирался сквозь книжные дебри. Много лет спустя он говорил автору этих строк:

— Поверите ли вы, что в дни моей юности, по обще­му мнению, Боборыкин, например, считался более «серь­езным» писателем, чем Бальзак? Бальзак казался чем-то вроде Поля де Кока. Шпильгагена ценили больше, чем Стендаля. Чехову ставили в пример Шеллера-Михайло­ва, и до своей смерти, которая поразила читающую Россию, он в широчайших кругах котировался наравне с Потапенко. Не мудрено, что от этого повального без­вкусия мы шарахались в декадентщину.

Впрочем, черед «декадентщины» наступил несколько позднее.

В родительском доме выписывали несколько немец­ких иллюстрированных журналов с отличными дрезден­скими гравюрами шедевров европейских музеев. Разгля­дывание их тоже становится излюбленным занятием мальчика. Еще задолго до того, как он увидел подлин­ники, он знает каждую подробность знаменитых поло­тен по превосходным репродукциям. Страсть к собира­нию «картинок» (как он любил говорить) сохранилась у него навсегда.

Конечно, провинциальные вкусы отставали от сто­личных, и когда в Петербурге уже увлекались Мереж­ковским и Минским, то в Пензе на студенческих вече­ринках и на филантропических любительских концертах еще декламировали Надсона и Апухтина. Но еще неиз­вестно, что полезнее — небольшое отставание от моды или торопливое, вприпрыжку, следование за ней? По­степенность и органичность культурного созревания, без перескакивания через этапы, давало именно провинциальное воспитание. К началу 90-х годов общекультур­ный уровень русской провинции в слоях соприкасавших­ся с интеллигенцией был достаточно высок. Стоит вспом­нить мемуарные очерки Горького («Мои университеты», «Время Короленко» и др.), а также многие страницы «Клима Самгина». Молодая Россия росла и созревала именно здесь. Можно даже говорить о некоем законе дислокации русской интеллигенции: передовые, левые, культурнически-прогрессивные элементы ее выталкивались полицейскими репрессиями из центров страны на периферию, а элементы своекорыстные, карьеристские, эгоцентрические собирались в центрах. Для 90-х годов это очень характерно. Потом началось и обратное дви­жение, но оно уже было связано с резким усилением освободительной, политической борьбы. Конечно, как и у Симбирска, и у Самары, и у Казани, и у Нижнего Нов­города, у Пензы было свое собственное социально-обще­ственное лицо, свой особенный, присущий именно дан­ному городу быт, но везде была смелая, жадная к зна­ниям, ищущая «правды» молодежь, повсюду «народни­ки» дискутировали с «марксистами», повсюду увлека­лись «толстовством», спорили о «Крейцеровой сонате» и осуждали «философию малых дел».

Первое издание «Капитала» К. Маркса в России, вы­пущенное в 70-х годах, давно уже стало библиографиче­ской редкостью. Известен был всего один сохранивший­ся экземпляр. В 1966 году найден второй экземпляр. Об­наружили его в Пензе, и было установлено, что он хо­дил по рукам в кружке самообразования учащейся мо­лодежи начала 90-х годов. Видимо, его привез кто-то из ссыльных; может быть, он побывал и в руках юного Мейер­хольда.

Во всяком случае, прожив до двадцати одного года почти безвыездно в провинции, молодой Мейерхольд, оказавшись в Москве, и в столичной университетской среде и среди учащихся Филармонии отнюдь не произ­водил впечатления наивного и отсталого провинциала: сохранившиеся свидетельства говорят, скорее, об обрат­ном. Известен категорический отзыв В. И. Немировича-Данченко: «Мейерхольд среди учеников филармониче­ского училища — явление исключительное». Это было ска­зано о юноше, который всего года два назад считался одним из самых неуспевающих гимназистов. Вероятно, не­смотря на свои сомнительные отметки, он казался «исключением» и среди юных пензяков. Но все же именно пен­зенские интеллектуальные родники, пензенская текучая интеллигентски-радикальная среда вспоили и отшлифо­вали его природную одаренность.

Кажется непонятным и парадоксальным, что при всем этом юноша Мейерхольд вяло и попросту скверно учился. На протяжении гимназического курса он трижды оставался на второй год и в общей сложности вместо восьми проучился во 2-й Пензенской гимназии одинна­дцать лет. Легко понять, когда второгодниками стано­вятся лентяи и тупицы. Но при запойном общеобразова­тельном чтении, при рано сформировавшейся воле и уди­вительном трудолюбии это кажется загадочным. Сам он впоследствии вспоминал об этом довольно туманно: «...учение не могло идти гладко в этих ненужных, слож­ных перипетиях этого своеобразного городка, где Диккенсова идиллия преломлялась в атмосфере шумной, крепкой, звенящей и пьянящей заводской жизни...». Не значит ли это, что его юная энергия и нетерпеливая устрем­ленность к познанию все расширяющегося перед ним мира шли по каким-то иным руслам, чем усвоение формальной гимназической программы? Его интересы насыщались за пределами класса, в посторонних, домашних или кружко­вых, занятиях. Одна из определяющих черт его характе­ра — своеволие. Он страстно и неутомимо схватывал то, к чему его влекло, и равнодушно относился к остальному.

Много лет спустя, сидя при белых в новороссийской тюрьме, он записал в своей тюремной тетрадке среди выписок из Пушкина: «Я хочу делать большое дело, только большое. Что умеют делать все, то я делаю хуже всех» (курсив мой.— А. Г.). Эта запись свидетельствует о глубине самонаблюдения, а также о том, что, рано сформировавшись, он как характер, в сущности, мало менялся. Вероятно, именно в этом разгадка его гимна­зических неуспехов. Хорошо он занимался только по русскому языку и литературе и — тоже характернейшее противоречие!— по математике. (Не отсюда ли его посто­янное в дальнейшем пристрастие к точным формулиров­кам, тяготение к поискам «законов» искусства, антипатия ко всему смутному и неопределенному?) Во всем осталь­ном он только «дотягивал» курс, стремясь получить атте­стат зрелости, необходимый для поступления в универ­ситет.

Дневниковые записи о неудовлетворенности гимнази­ческой учебной программой наивны и не слишком убедительны: они скорее самооправдание, чем объяснение, но все же факт критического отношения к содержанию уроков и методам преподавания — налицо. В них мно­го общих либеральных фраз о гнете самодержавия (ра­зумеется, в прозрачной иносказательной форме), об учи­телях, поощряющих доносы, о реакционном министре просвещения Делянове, и, пожалуй, они не выше средне­го уровня обычных критических настроений молодежи, но они и не ниже этого уровня. И не будем забывать, что то, что нам теперь кажется «общими фразами», для юношеского ума и сердца было внутренним событием, открытием, светом истины. Это еще не осознанная и це­леустремленная революционность, но благодарная почва для нее.

Но есть тут еще и другое. Своеволие, критицизм, бунт — в юноше можно было разглядеть рано, но определенны­ми штрихами складывающийся характер. Его ускорен­ному и резкому становлению способствовали и своеоб­разные взаимоотношения в семье.

«...Когда мы (Карл и Федор. — А. Г.) дошли до пя­того класса, к тому времени старшие дети семьи воспи­тываются вне семьи: две сестры и два брата в остзейской провинции (мать была рижанка), старший брат за гра­ницей, на агрономическом факультете.

В этот период отец вдруг изволил обратить на нас сугубое внимание, до того мы были предоставлены са­мим себе, лишь мать распространяла на нас только лас­ки, но это не более, чем ко всем тем, кто был беззащи­тен и беден.

Видя, что мы растем с иными понятиями, видя нас чаще там — если зимой, то в «людской», в машинных отделениях, в «персонных», на складах и в «поденных», если летом, то на «молотилках», то с косарями, то с те­ми, кто пашет и жнет,— чаще «там», чем «здесь» (в доме) за скучными латинскими и греческими [учеб­никами],— отец приставил к нам воспитателя, но в вы­боре лица для этой роли сделана была «роковая» ошиб­ка. Кавелин, с которым мы отправились в деревню на лето, оказался социалистом. Так как в соседстве с отцом и его приближенными было рискованно говорить о том, чем жил Кавелин и что живо заволновало нас, мы вы­строили за винокуренным заводом (к тому времени его уже не было, сгорел, работал один лишь водочный за­вод в городе) шалаш, куда мы под предлогом «жарко в доме» переселились и куда стягивалась запрещенная литература и где велись и днем и ночью горячие споры на социальные темы. Вот первая теза новой науки.

Отныне иное отношение ко всему окружающему, иная работа в гимназии, иной выбор товарищей».

Это было летом 1890 года. Мейерхольду шестнадцать лет: он перешел в шестой класс. В шалаше за огром­ным пустырем, где стоял сгоревший винокуренный за­вод, в запущенном саду, запоем, вперемежку читались нелегальные брошюры на тонкой папиросной бумаге, объемистые тома павленковского издания Писарева, пе­реписанная в тетрадке, ходившая по рукам «Исповедь» Толстого и «Исторические письма».

Трещат головешки в догорающем костре. Брат Федор лежит на куче свежескошенного сена и курит, смотря в звездное небо. С другой стороны костра сидит приехав­ший в гости товарищ Кавелина, но видна только крас­ная точка папироски. Кавелин в накинутой на плечи сту­денческой тужурке ходит, о чем-то рассказывая, то по­падая в круг света, то почти исчезая в подступающей темноте, кажущейся особенно черной рядом с костром. А Карл сидит на пеньке, уставясь на огонь, освещенный его красноватыми отблесками, облокотившись на острые колени. Спор длится целый вечер. О чем? Об истори­ческом детерминизме или о непротивлении злу, о свобо­де стачек или о теории Дарвина — все, что входило в юные души, в это лето сопрягалось с поэзией природы, да и само казалось поэзией борьбы вечно живой жизни...

Вот тот, что за костром, рассмеялся чему-то, и, опи­сывая золотистую траекторию, в костер летит окурок. Кавелин остановился.

А не пора ли, братцы, нам заварить чаю?..

Карл вскочил, и его долговязая фигура причудливо метнулась на фоне костра.

И недаром, когда сорок лет спустя Мейерхольд спо­рил в номере берлинской гостиницы с М. А. Чеховым, навсегда покинувшим родную страну, то он вместо отве­та на вопрос, заданный ему в упор, рассказал о пензен­ском гимназисте, которому с юных лет запала в душу идея Революции, и добавил, что он никогда не покинет родину из-за честности перед этим гимназистом...

Это было счастливое, удивительное, на всю жизнь па­мятное лето. И когда отец начал догадываться о чем-то, уже было поздно.

«Кавелин был изгнан, но бацилла социалистических идей, вызвавшая у меня и у Федора острую самокритику и умение критически взвешивать поступки старшего по­коления, принесла отцу немало хлопот. Отцу пришлось защищаться от сыновьих стрел беспощадной критики его купеческих замашек...» — вспоминал позднее Мейерхольд.

Со стороны дом Эмиля Федоровича кажется патри­архально прочным. Он сам — удачливый предпринима­тель, заводчик, домовладелец, глава большой семьи. Но семья эта недружна, и авторитет отца давно уже мни­мый. Развитые дети плохо переносят его властность, пе­реходящую в деспотизм: они даже не желают поддер­живать хотя бы видимость его главенства. Он жизне­любив, много пьет, увлекается женщинами, почти не скрывая этого от жены. Ни для кого не секрет, что у него есть вторая семья, хотя, разумеется, в домах его друзей про это не говорят вслух. Подавленное чувство вины перед женой маскируется беспричинной грубостью. Он последовательный эгоист: для себя у него один за­кон, для прочих — иной. Старшего сына он выгнал из дому за то, что он против его воли женился на актрисе. Он поднимал руку и на младших сыновей и за двойку в гимназии, и за взгляды исподлобья, и за хмурое мол­чание вместо подобострастных ответов. Дети больно пе­реживали и оскорбления, наносимые терпеливой и все­прощающей матери, и пошлость купеческих замашек. Накапливалось и росло глухое недоброжелательство к отцу, создавалась привычка игнорировать его в своей, такой интенсивной и разнообразной, внутренней жизни, и знакомый с детства страх перед ним сменился осознан­ным протестом.

Однажды мать в недоумении сказала младшему сыну:

Ты не любишь отца. Ты должен любить!

Сын угрюмо ответил:

Такого отца я должен ненавидеть.

Чтобы прийти к этой мысли во всей ее жесткой ясно­сти, должно было быть пережито многое, и об этом тоже свидетельствуют мелко исписанные страницы юношеских дневников:

«17. Среда... Какие-то страшные мысли от тоски, от скуки наполняют мой мозг. Хожу как угорелый, как будто что-то ищу. Не знаю, что делать. Страшно соску­чился. Взял сейчас книгу, читать не могу, собственные думы положительно не дают сосредоточиться над строч­ками книги. Вообще последнее время я все думаю и ду­маю. У меня как будто две жизни — одна действитель­ная, другая мечтательная. <...> Жизнь моя действительная обставлена не тем, чем она должна быть обставлена, почему я и стараюсь, хоть и этого не должно бы быть, как можно дальше удалиться от этой гадкой, меня окру­жающей действительности. Разве та жизнь только пре­красна, где можно найти полнейший комфорт, полней­шую беззаботность, а вместе с тем полнейшее отсутствие ума? Нет! Мне не нужна такая жизнь. В этой жизни слиш­ком много гадостей, подлостей, так незаметно прикрываю­щихся внешним лоском. <...> А для того, чтобы эта действительная жизнь не казалась слишком несносной, я выбрал себе жизнь мечтательную. Выбрал я себе ее уже давно, года 4 тому назад...».

Эта запись сделана 17 апреля 1891 года. «Года 4 то­му назад» — стало быть, в тринадцатилетнем возрасте. Когда умер отец, Карлу только что исполнилось восем­надцать лет. Значит, целых пять самых решающих и важных лет юный Мейерхольд живет с ощущением кон­фликта со средой (отец, гимназия), с нарастающим ин­стинктом бунта. Именно тогда в нем определилась его самая замечательная черта — мужество мысли, потреб­ность все додумывать и договаривать до конца, точно формулировать свое несогласие. Немало нужно было перечувствовать, чтобы вслух произнести эти страшные слова: «Такого отца я должен ненавидеть».

Характерно, что юноша не просто констатирует со­стояние ненависти, он говорит, подчеркивая волевой им­пульс: «должен». Не то чтобы: ничего не могу с собой поделать, но испытываю это чувство, а — приказываю себе: «должен», потому что чувствовать иначе — значит не уважать себя и оскорбленных близких людей. В этом удивительном «должен» — зачаток сильного характера, предощущение многих трудных, но необходимых реше­ний, которые ему придется принимать на протяжении жизни. Впоследствии Мейерхольд не один раз бунтовал против обстоятельств, с которыми был внутренне не со­гласен, активно противопоставлял свое несогласие, свой выбор инерции жизни и ее ленивой, засасывающей силе, и этот бунт был его первым бунтом. Только случай­ность — отец умер как раз накануне принятия им реше­ния стать профессиональным актером, накануне самого главного выбора его жизни — не привела к тому, чтобы это решение, этот выбор сопровождались драматическим разрывом с семьей: конечно, крутой и самолюбивый Эмиль Федорович против этого восстал бы, а юный Мейер­хольд не подчинился бы.

Но, как это часто бывает, в его первом — антиотцов­ском — бунте выразилась сильная, именно отцовская, наследственность. Молодой Мейерхольд отталкивался от отца: он созревал, противопоставляя себя ему, но гене­тически он был обязан ему больше, чем сам желал взять от него. По-разному выражались у отца и сына прису­щая им обоим страстность, неукротимый темперамент, необыкновенная энергия, непреклонность в достижении поставленной цели, равнодушие и иногда даже презрение к мнениями окружающих. Он, как и его отец, часто выбирал слишком сильные средства, несоразмерные сто­явшей перед ним задаче, страстно добивался желаемого с шорами на глазах и постоянно оказывался перед пер­спективой краха создаваемого дела. И в этом тоже сказа­лось «отцовское».

Но ничего этого он про себя еще не знает. Его днев­никовые записи многословны: это отзвуки споров с окру­жающими, иногда — спор с самим собой. Исписанные страницы сменяются большими пропусками, он бросает дневник на месяцы и снова возвращается к нему. Не станем преувеличивать его исповеднически-документальной подлинности: в нем иногда чувствуется и «литера­тура». Как раз в эти годы молодежь зачитывалась толь­ко что опубликованными дневниками двух безвременно умерших людей искусства — жившей во Франции, рус­ской по происхождению, молодой художницы Марии Башкирцевой и молодого поэта Семена Надсона. Они оба умерли от чахотки. У юного Карла тоже была сла­бая грудь, как говорили в то время, и его посылали по­правляться на кумыс. Непроизвольная стилизация вну­треннего одиночества, драматической непонятости про­стительна в этом возрасте, так легко ранимом и так легко поддающемся влияниям, да к тому же если считаешь своим любимым поэтом Лермонтова.

Детство переходит в юность незаметно — все рубе­жи условны. Что-то в нем стало определенней и более резко выраженным. Что-то сжалось. Что-то затвердело.

После нескольких резких объяснений отец замолчал, и это молчание как бы воздвигло между ними стену.

А вокруг все стало как-то просторнее. Уже идут 90-е годы. В доме сняли привычные с детства тяжелые порть­еры. Говорят: выгорели и поела моль. Сквозняк истории распахивает окна и двери старого XIX века.

В городе все увлекались театром — увлекался и он. Все бросали цветы любимым актерам — он тоже бросал. Все играли в любительских спектаклях — он играл тоже. Но все, возвратившись домой, засыпали с чувст­вом приятной усталости, а он, вернувшись, не мог за­снуть.

Он уже прочитал по-немецки длинного «Вильгельма Мейстера» Гёте — любимую книгу матери, и то, что там говорится про бессонницы, которыми предваряется твор­чество, но он еще не смел применить это к себе. А это было именно то — отчаяние перед тем, что еще ничего не сделано, ожидание, нетерпение.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17

Похожие:

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconХудожник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление...
Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей рсфср, 1990 г

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconХудожник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление...
Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей рсфср, 1990 г

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconПоложение "о порядке учета членов союза театральных деятелей российской федерации"
Члены Общероссийской общественной организации "Союз театральных деятелей Российской Федерации ("Всероссийское театральное общество)"...

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconИнформационный бюллетень Администрации Санкт-Петербурга №25 (726), 11 июля 2011 г
Официальное представление номинантов Высшей театральной премии Санкт-Петербурга «Золотой софит» сезона 2010 2011 гг. (Карельская...

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconУтверждено
Социально-бытового фонда Общероссийской общественной организации "Союз театральных деятелей Российской Федерации (Всероссийское театральное...

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconВ. Б. Боброва Общая редакция и вступительная статья
Издание подготовлено фирмой "Чоро" при участии фонда "За экономическую грамотность"

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconВ. Б. Боброва Общая редакция и вступительная статья
Издание подготовлено фирмой "Чоро" при участии фонда "За экономическую грамотность"

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconФункционирование таможенного союза. Статья 41
Союза, разрабатываются и реализуются мероприятия, направленные на обеспечение информационного взаимодействия с использованием информационно-коммуникационных...

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconМетодические рекомендации по реализации прав адвоката, предусмотренных...
Вступительная статья президента Адвокатской палаты Иркутской области Середы Г. В

Художник А. Е. Ганнушкин © Составление, вступительная статья, оформление Союза театральных деятелей iconРасстрельные 30-е годы и профсоюзы
Результатом этой теории, теории вражды и подозрительности стала гибель лучших представителей партии, государства, деятелей науки,...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Все бланки и формы на filling-form.ru




При копировании материала укажите ссылку © 2019
контакты
filling-form.ru

Поиск