Скачать 16.88 Mb.
|
— Воля ваша, Сергей Платонович, как хотите, а я от души… Кому она такая-то нужна? Вот и думалось славу прикрыть… Ато ить надкушенный кусок кому нужен? Собака и то не исть. Сергей Платонович, прикладывая к губам скомканный платок, шел за Митькой по пятам. Он загородил дорогу через парадный ход, и Митька сбежал во двор. Тут-то Сергей Платонович только глазом мигнул торчавшему во дворе Емельяну-кучеру. Пока Митька возился с тугим засовом у калитки, вырвались из-за угла сарая четыре выпущенные собаки и, завидя чужого, распластались в беге по чисто выметенному двору. Из Нижнего с ярмарки привез Сергей Платонович в 1910 году пару щенят — суку и кобелька. Были они черны, курчавы, зевлороты. Через год вымахали с годовалого телка ростом, сначала рвали на бабах, ходивших мимо моховского двора, юбки, потом научились валить баб на землю и кусать им ляжки, и только тогда, когда загрызли до смерти телку отца Панкратия да пару атепинских кабанков-зимнухов, Сергей Платонович приказал посадить их на цепь. Спускали собак по ночам да раз в год, весною, на случку. Митька не успел повернуться лицом, как передний, по кличке Баян, кинул ему лапы на плечи и сомкнул пасть, увязив зубы в ватном сюртуке. Рвали, тянули, клубились черным комом. Митька отбивался руками, стараясь не упасть. Мельком видел, как Емельян, развеивая из трубки искры, промелся в кухню, хлопнул крашеной дверью. На углу крыльца, прислонясь спиной к водосточной трубе, стоял Сергей Платонович, сучил беленькие кулачки, поросшие глянцевитым жестким волосом. Качаясь, выдернул Митька засов и на окровяненных ногах выволок за собой рычащий, жарко воняющий псиной собачий клубище. Баяну он изломал горло — задушил, а от остальных с трудом отбили его проходившие мимо казаки. III Наталья пришлась Мелеховым ко двору. Мирон Григорьевич детей школил; не глядя на свое богатство и на то, что помимо них были работники, заставлял работать, приучал к делу. Работящая Наталья вошла свекрам в душу. Ильинична, скрыто недолюбливавшая старшую сноху — нарядницу Дарью, привязалась к Наталье с первых же дней. — Поспись, поспись, моя чадунюшка! Чего вскочила? — ласково бубнила она, переставляя по кухне дородные ноги. — Иди, позорюй, без тебя управимся. Наталья, встававшая с зарей, чтоб помочь в стряпне, уходила в горницу досыпать. Строгий на дому Пантелей Прокофьевич и то говаривал жене: — Слышь, баба, Наташку не буди. Она и так днем мотает. Сбираются с Гришкой пахать. Дарью, Дарью стегай. С ленцой баба, спорченная… Румянится да брови чернит, мать ее суку. — Нехай хучь первый годок покохается, — вздыхала Ильинична, вспоминая свою горбатую в работе жизнь. Григорий малость пообвык в новом своем, женатом положении, пообтерхался и недели через три со страхом и озлоблением осознал в душе, что не вконец порвано с Аксиньей, осталось что-то, как заноза в сердце. И с этой болью ему не скоро расстаться. Крепко приросло то, на что он в жениховском озорстве играючи рукой помахивал, — дескать, загоится, забудется… А оно вот и не забылось и кровоточит при воспоминаниях. Еще перед женитьбой, как-то на току во время молотьбы, спросил Петро: — Гришка, а как же с Аксюткой? — А что? — Небось, жалко кидать? — Я кину — кто-нибудь подымет, — смеялся тогда Гришка. — Ну, гляди. — И Петро жевал изжеванный ус. — А то женишься, да не в пору… — Тело заплывчиво, а дело забывчиво, — отшутился Гришка. А оно не так сложилось, и по ночам, по обязанности лаская жену, горяча ее молодой своей любовной ретивостью, встречал Гришка с ее стороны холодок, смущенную покорность. Была Наталья до мужниных утех неохоча, при рождении наделила ее мать равнодушной. медлительной кровью, и Григорий, вспоминая исступленную в любви Аксинью, вздыхал: — Тебя, Наталья, отец, должно, на крыге зачинал… Дюже леденистая ты. А Аксинья при встречах смутно улыбалась, темнея зрачками, роняла вязкую тину слов: — Здорово, Гришенька! Как живешь-любишься с молодой женушкой? — Живем… — отделывался Григорий неопределенным ответом и норовил поскорее уйти от ласкового Аксиньиного взгляда. Степан, как видно, примирился с женой. Реже стал бывать в кабаке и на гумне однажды вечером, вея хлеб, в первый раз за время разлада предложил: — Давай, Ксюша, заиграем песню? Присели, прислонясь к вороху обмолоченной пыльной пшеницы. Степан завел служивскую. Аксинья грудным полным голосом дишканила. Складно играли, как в первые годы замужней жизни. Тогда, бывало, едут с поля, прикрытые малиновой полою вечерней зари, и Степан, покачиваясь на возу, тянет старинную песню, тягуче тоскливую, как одичавший в безлюдье, заросший подорожником степной шлях. Аксинья, уложив голову на выпуклые полукружья мужниной груди, вторит. Кони тянут скрипучую мажару, качают дышло. Хуторские старики издалека следят за песней: — Голосистая жена Степану попала. — Ишь ведут… складно! — У Степки ж и голосина, чисто колокол! И деды, провожавшие с завалинок пыльный багрянец заката, переговаривались через улицу: — Низовскую играют. — Этую, полчок, в Грузии сложили. — То-то ее покойник Кирюшка любил! Григорий по вечерам слышал, как Астаховы играли песни. На молотьбе (ток их соседил со Степановым током) видел Аксинью, по-прежнему уверенную, будто счастливую. Так, по крайней мере, казалось ему. Степан с Мелеховыми не здоровался. Похаживал с вилами по гумну, шевелил в работе широкими вислыми плечами, изредка кидал жене шутливое словцо, и Аксинья смеялась, играя из-под платка черными глазами. Зеленая юбка ее зыбилась перед закрытыми глазами Григория. Шею его крутила неведомая сила, поворачивая голову в сторону Степанова гумна. Он не замечал, как Наталья, помогая Пантелею Прокофьевичу настилать посад снопов, перехватывала каждый невольный взгляд мужа своим тоскующим, ревнивым взглядом; не видел того, как Петро, гонявший по кругу лошадей, взглядывая на него, курносил лицо неприметной, про себя, ухмылкой. Под глухой перегуд — стон распятой под каменными катками земли — думал Гришка неясные думки, пытался и не мог поймать увиливавшие от сознания скользкие шматочки мыслей. С ближних и дальних гумен ползли и таяли в займище звуки молотьбы, крики погонычей, высвист кнутов, татаканье веялочных барабанов. Хутор, зажиревший от урожая, млел под сентябрьским прохладным сугревом, протянувшись над Доном, как бисерная змея поперек дороги. В каждом дворе, обнесенном плетнями, под крышей каждого куреня коловертью кружилась своя, обособленная от остальных, горько-сладкая жизнь: дед Гришака, простыв, страдал зубами; Сергей Платонович, перетирая в ладонях раздвоенную бороду, наедине с собой плакал и скрипел зубами, раздавленный позором; Степан вынянчивал в душе ненависть к Гришке и по ночам во сне скреб железными пальцами лоскутное одеяло; Наталья, убегая в сарай, падала на кизяки, тряслась, сжималась в комок, оплакивая заплеванное свое счастье; Христоню, пропившего на ярмарке телушку, мучила совесть; томимый ненастным предчувствием и вернувшейся болью, вздыхал Гришка; Аксинья, лаская мужа, слезами заливала негаснущую к нему ненависть. Уволенный с мельницы Давыдка-вальцовщик целыми ночами просиживал у Валета в саманной завозчицкой, и тот, посверкивая злыми глазами, говорил: — Не-е-ет, ша-ли-ишь!! Им скоро жилы перережут! На них одной революции мало. Будет им тысяча девятьсот пятый год, тогда поквитаемся! По-кви-та-емся!.. — Он грозил рубцеватым пальцем и плечами поправлял накинутый внапашку пиджак. А над хутором шли дни, сплетаясь с ночами, текли недели, ползли месяцы, дул ветер, на погоду гудела гора, и, застекленный осенней прозрачно-зеленой лазурью, равнодушно шел к морю Дон. IV В конце октября, в воскресенье, — поехал Федот Бодовсков в станицу. В кошелке отвез на базар четыре пары кормленых уток, продал; в лавке купил жене ситцу в цветочных загогулинах и совсем собрался уезжать (упираясь в обод ногой, затягивал супонь), — в этот момент подошел к нему человек, чужой, не станичный. — Здравствуйте! — приветствовал он Федота, касаясь смуглыми пальцами полей черной шляпы. — Здравствуй! — выжидательно процедил Федот, прищуря калмыцкие глаза. — Вы откуда? — С хутора, не тутошний. — А с какого будете хутора? — С Татарского. Чужой человек достал из бокового кармана серебряный, с лодочкой на крышке, портсигар; угощая Федота папироской, продолжал расспросы: — Большой ваш хутор? — Спасибочки, покурил. Хутор-то наш? Здоровый хутор. Никак, дворов триста. — Церковь есть? — А как же, есть. — Кузнецы есть? — Ковали, то есть? Есть и ковали. — А при мельнице слесарная имеется? Федот взвожжал занудившегося коня, неприязненно оглядел черную шляпу и на крупном белом лице морщины, втыкавшиеся в короткую черную бороду. — Вам чего надо-то? — А я в ваш хутор переезжаю жить. Сейчас вот был у станичного атамана. Вы порожняком едете? — Порожнем. — Заберете меня? Только я не один, жена со мной да два сундука пудов на восемь. — Забрать можно. Сладившись за два целковых, Федот заехал к Фроське-бубличнице, у которой стоял на квартире подрядивший его, усадил щупленькую белобрысую женщину, поставил в задок повозки окованные сундуки. Выехали из станицы. Федот, причмокивая, помахивал на своего маштака волосяными вожжами, вертел угловатой, с плоским затылком головой: его бороло любопытство. Пассажиры его скромненько сидели позади, молчали. Федот сначала попросил закурить, а потом уже спросил: — Вы откель же прибываете в наш хутор? — Из Ростова. — Тамошний рожак? — Как вы говорите? — Спрашиваю: родом откеда? — А-а, да-да, тамошний, ростовский. Федот, поднимая бронзовые скулы, вгляделся в далекие заросли степного бурьяна: Гетманский шлях тянулся на изволок, и на гребне, в коричневом бурьянном сухостое, в полверсте от дороги калмыцкий, наметанно-зоркий глаз Федота различил чуть приметно двигавшиеся головки дроф. — Ружьишка нету, а то б заехали на дудаков. Вот они ходют… — вздохнул, указывая пальцем. — Не вижу, — сознался пассажир, подслепо моргая. Федот проводил глазами спускавшихся в балку дроф и повернулся лицом к седокам. Пассажир был среднего роста, худощав, близко поставленные к мясистой переносице глаза светлели хитрецой. Разговаривая, он часто улыбался. Жена его, закутавшись в вязаный платок, дремала. Лица ее Федот не разглядел. — По какой же надобности едете в наш хутор на жительство? — Я слесарь, хочу мастерскую открыть. Столярничаю. Федот недоверчиво оглядел его крупные руки, и пассажир, уловив этот взгляд, добавил: — К тому же я являюсь агентом от компании «Зингер» по распространению швейных машин. — Чей же вы будете по прозвищу? — поинтересовался Федот. — Моя фамилия Штокман. — Не русский, стало быть? — Нет, русский. Дед из латышей происходил. За короткое время Федот узнал, что слесарь Штокман Иосиф Давыдович работал раньше на заводе «Аксай», потом на Кубани где-то, потом в Юго-восточных железнодорожных мастерских. Помимо этого, еще кучу подробностей чужой жизни выпытал любознательный Федот. Пока доехали до Казенного леса, иссяк разговор. В придорожном родниковом колодце напоил Федот прилетевшего маштака и, осовелый от тряски и езды, начал подремывать. До хутора осталось верст пять. Федот примотал вожжи; свесил ноги, прилег поудобней. Вздремнуть ему не удалось. — Как у вас житье? — спросил Штокман, подпрыгивая и качаясь на сиденье. — Живем, хлеб жуем. — А казаки, что же, вообще, довольны жизнью? — Кто доволен, а кто и нет. На всякого не угодишь. — Так, так… — соглашался слесарь. И, помолчав, продолжал задавать кривые, что-то таившие за собой вопросы: — Сытно живут, говоришь? — Живут справно. — Служба, наверное, обременяет? А? — Служба-то?.. Привычные мы, только и поживешь, как на действительной. — Плохо вот то, что справляют все сами казаки. — Да как же, туды их мать! — оживился Федот и опасливо глянул на отвернувшуюся в сторону женщину. — С этим начальством беда… Выхожу на службу, продал быков — коня справил, а его взяли и забраковали. — Забраковали? — притворно удивился слесарь. — Как есть, вчистую. Порченый, говорят, на ноги. Я так, я сяк: «Войдите, говорю, в положение, что у него ноги, как у призового жеребца, но ходит он петушиной рысью… походка у него петушиная». Нет, не признали. Ить это раз-з-зор!.. Разговор оживился, Федот в увлечении соскочил с повозки, охотно стал рассказывать о хуторянах, ругать хуторского атамана за неправильную дележку луга, расхваливая порядки в Польше, где полк его стоял во время отбывания им действительной службы. Слесарь остреньким взглядом узко сведенных глаз бегал по Федоту, шагавшему рядом с повозкой, курил легкий табак из костяного с колечками мундштука и часто улыбался; но косая поперечная морщина, рубцевавшая белый покатый лоб, двигалась медленно и тяжело, словно изнутри толкаемая ходом каких-то скрытых мыслей. Доехали до хутора перед вечером. Штокман, по совету Федота, сходил ко вдовой бабе Лукешке Поповой, снял у нее две комнаты под квартиру. — Кого привез из станицы? — спрашивали у Федота соседки, выждав его у ворот. — Агента. — Какого такого агела? — Дуры, эх, дуры! Агента, сказано вам, — машинами торгует. Красивым так раздает, а дурным, таким, вот, как ты, тетка Марья, за деньги. — Ты-то, дьявол клешнятый, хорош. Образина твоя калмыцкая!.. На тебя конем не наедешь: испужается. — Калмык да татарин — первые люди в степе, ты, тетушка, не шути!.. — уходя, отбивался Федот. Поселился слесарь Штокман у косой и длинноязыкой Лукешки. Ночь не успел заночевать, а по хутору уж бабы языки вывалили. — Слыхала, кума? — А что? — Федотка-калмык немца привез. — Ну-ну?.. — И вот тебе матерь божья! В шляпе, а по прозвищу Штопол чи Штокал… — Никак, из полицевских? — Акцизный, любушка. — И-и-и, бабоньки, брешут люди. Он, гутарют, булгахтир, все одно как попа Панкратия сынок. — Пашка, сбегай, голубь, к Лукешке, спроси у ней потихоньку, мол: «Тета, кого к тебе привезли?» — Шибчей беги, чадунюшка! На другой день приезжий явился к хуторскому атаману. Федор Маныцков, носивший атаманскую насеку третий год, долго вертел в руках черный клеенчатый паспорт, потом вертел и разглядывал писарь Егор Жарков. Переглянулись, и атаман, по старой вахмистерской привычке, властно повел рукой: — Живи. Приезжий откланялся и ушел. Неделю из дому носу не показывал, жил, как сурок в сурчине. Постукивал топором, мастерскую устраивал в летней завалюхе-стряпке. Охладел к нему бабий ненасытный интерес, лишь ребятишки дни напролет неотступно торчали над плетнями, с беззастенчивым любопытством разглядывая чужого человека. V Григорий с женой выехали пахать за три дня до покрова. Пантелей Прокофьевич прихворнул: опираясь на костыль, охая от боли, ломавшей поясницу, вышел проводить пахарей. — Энти два улеша вспаши, Гришка, что за толокой у Красного лога. — Ну-ну. А что под Таловым яром деляна, с энтой как? — шепотом спрашивал перевязавший горло, охрипший на рыбальстве Григорий. — После покрова. Зараз и тут хватит. Полтора круга 15 под Красным, не жадуй. — Петро не приедет пособить? — Они с Дашкой на мельницу поедут. Надо ноне смолоть, а то завозно. Ильинична совала Наталье в кофту мягких бурсаков, шептала: — Может, Дуняшку бы взяла погонять быков? — Управимся и двое. — Ну гляди, ягодка. Христос с тобой. |
Технология творческого решения проблем (эвристический подход) или книга для тех, кто хочет думать своей головой. Книга первая. Мышление... | Повествование о деяниях и конце Романовых последних русских царей и их слугах | ||
В хорошем концлагере: Рассказы. 2-е изд., испр и доп. – Екатеринбург, 2009. – 534 с | Это первая книга Лисси Муссы, написанная в 2003 году и вышедшая в свет в сентябре 2004 года | ||
Книга-игра, книга-головоломка, книга-лабиринт, книга-прогулка, которая может оказаться незабываемым путешествием вокруг света и глубоким... | Кир-Кор старался не думать о том, что будет, если побег состоится. «Будет макод, – подсказал ему внутренний голос. И тихо добавил:... | ||
Эта книга для тех, кто перегружен десятками задач, требующих немедленного реагирования. Прочитав ее, вы узнаете, как выделять приоритеты,... | Секст Эмпирик. Сочинения в двух томах. Т. Вступит, статья и пер с древнегреч. А. Ф. Лосева. М., "Мысль", 1975. 399 с. (Ан СССР. Ин-т... | ||
Роман "Казаки" первая книга трилогии, посвященная событиям Русско-японской войны и революции 1905 года | Освободитель первая книга Виктора Суворова. Переведена на 23 языка. По отзывам критиков, никто прежде не говорил о Советской Армии... |
Поиск Главная страница   Заполнение бланков   Бланки   Договоры   Документы    |